Гарольд Розенберг
СЮРРЕАЛИЗМ НА УЛИЦАХ
Перевод с английского Виктора Мизиано
(«Художественный журнал» №11, 1996)
Гарольд Розенберг принадлежит к классикам американской художественной критики
нашего столетия. Его интеллектуальное формирование прошло в атмосфере американского
марксизма 20 – 30-х гг. и левых политических идей, увлечения европейским и русским
авангардом начала XX века, а активная творческая деятельность развернулось с
конца 40-х по 70-е годы. Розенбергу суждено было стать наиболее яркой персонификацией
типа «militant critic», т. е. активно вовлеченного в художественную событийность
теоретика-репортера. Именно он был наиболее авторитетным проводником и интерпретатором
ведущих направлений американского послевоенного искусства от «абстрактного экспрессионизма»
или «живописи действием» («action painting»; кстати, это термин, принадлежащий
Розенбергу) до поп-арта, лэнд-арта, концептуального и минималистского искусства.
Деятельность Розенберга связана с легендарным журналом «New Yorker», на страницах
которого было опубликовано большинство его принципиально значимых статей. Именно
здесь в 1968 году и появилась публикуемая ниже статья.
Эхо «Парижского мая» докатилось до нью-йоркской художественной сцены в виде
выставки плакатов. Их авторами были парижские студенты, учащиеся Художественной
школы и Школы прикладного искусства, объединившиеся в период политических манифестаций
в импровизированную лабораторию, нареченную ими Atelier Populer («Народные мастерские»).
Кстати, к созданию плакатов в эти дни обратились и многие знаменитые парижские
художники, к примеру Матта, Хелион, Ле Парк (их работы, впрочем, не фигурировали
на нью-йоркской выставке). Уровень же студенческих работ был крайне неровным:
им не хватало чувства стиля, их пластика была лишена оригинальности, типографика
явно отслеживалась впопыхах, колорит — грубоват и визуально невыразителен, символика
— очевидной... Впрочем, анонимные авторы и не рассчитывали на то, что этими
работами они скажут новое слово в искусстве плаката, и поэтому не считали себя
уязвимыми для профессиональной критики. Будет справедливым признать, что студенты
ставили себе здесь совершенно иные задачи: они нарочито прибегали к средствам
сподручным и бедным, эти работы, подобно плакатам эпохи Сопротивления, создавались
стихийно, используя средства, что были в наличии. Некоторые из плакатов выделялись
своей изобразительной хлесткостью: человеческая фигура, изображенная со спины
и выполненная в стилистике комикса, пишет на стене большое красное «НЕТ»; покосившееся
здание в виде слова «ФРАНЦИЯ», его колонны-кариатиды — образы официальных политиков
всех ориентаций от голлистов до коммунистов, этому зданию суждено быть разрушенным
— на него нацелено стальное ядро, на котором выведено «ВЛАСТЬ НАРОДА», и стрела-ракета,
составленная из человеческих фигур и подписанная «Борьба принесет обновление».
Признав индифферентность этих плакатов к плану формально-пластическому, их значимость
следует усматривать исключительно в плане содержания: ведь в социальной коммуникации
и состоит их подлинное предназначение. Нет ничего противоестественного в том,
что политические плакаты со временем становятся музейными экспонатами, но по
крайней мере в первый период своего существования они неотторжимы от событий,
частью которых, собственно, и являются. Будучи фактом коллективного творчества,
создаваясь в порыве стихийной импровизации, эти парижские работы именно в силу
специфики их создания сумели с исчерпывающей полнотой передать энергию студенческого
бунта. Да и сам характер заключенного в них содержания явно противоречил бы
их нарочито эстетизированному исполнению. Впрочем, что касается вербального
плана этих работ, то он явно уступал многочисленным настенным надписям, что
выплеснулись в эти дни на парижские стены... Если в «Atelier Populer» в атмосфере
коллективного творчества работы обсуждались и критиковались, то авторы, публиковавшие
свои мысли на городских стенах, были лишены какой-либо стесненности или контроля.
Любой, кому оказался доступен кусочек мела или аэрозольный баллончик с краской,
одним жестом руки мог написать на кирпичной кладке свой персональный девиз или
цитату. "Декрет о вечном блаженстве" — нанесла на стене чья-то вдохновенная
рука. И те, кто хотел усомниться в этой претензии на всевластие, могли высказаться
тут же рядом, на свободном месте. Чем, к примеру, и воспользовался тот, кто
выразил себя в жанре восточной мудрости: «Когда палец указывает на луну, глупец
смотрит на палец». Дискуссия завершалась призывом: "Вся власть воображению!"
Закономерность, близкая той, что в свое время выявилась в опытах коллективной
поэзии ранних сюрреалистов, сообщала этому органичному хаосу уличных надписей
некое единообразие. В плакатах и надписях в полной мере декларированы были политические
установки студенческого бунта, корни которого — в идейном наследии марксизма,
анархизма и сюрреализма, смешавшихся между собой в провокационный интеллектуальный
коктейль. В плакатах по большей части доминировала политика, в надписях же —
сюрреализм. Так, в трех плакатах де Голль уподоблялся Гитлеру (в одном из них
не без некоторой недосказанности: персонаж в деголлевском генеральском мундире
и черными усиками на верхней губе ускользал от точной идентификации); во многих
критическое жало было нацелено на политические выборы и парламентаризм; часто
ведущим мотивом являлся сжатый кулак — символ борьбы; рабочих призывали: "Хозяин
нуждается в вас! Вам же хозяин не нужен!"; радио, телевидение, пресса
разоблачались как прислужники репрессивной власти (подпись под изображением
телеэкрана — "Полиция на дому»). Все это изобличало связь с радикально
левыми умонастроениями от сталинизма до анархизма, и только иногда проявлялись
отзвуки сюрреализма, как в лозунге: «Будьте реалистами, требуйте невозможного!»
Однако ничто не изобличало здесь прямого влияния сюрреалистической живописи,
свидетельствуя, что студенты парижской Художественной школы, как, впрочем, и
учащиеся американских колледжей мало что усвоили из наследия сюрреалистов и
не осознали политического смысла всей модернистской традиции нашего века.
Однако сюрреализм пронизывал собой всю атмосферу студенческой революции — свидетельство
тому парижские стены. Эстетика сюрреализма, отделенная от конкретной традиции
ее художественного воплощения, укоренила студенческий бунт в истории искусства,
подобно тому как марксистская мысль, отделенная от конкретных марксистских структур
политической власти, укоренила его в истории социализма. Иначе говоря, речь
идет о том, что программа политического движения может пережить само это движение.
Дадаизм и сюрреализм к тому моменту уже более тридцатилетия как исчерпали себя,
и в истории искусства от них осталось не более чем heritage (наследие), оно-то
и оказалось важнее, чем порожденные им артефакты. Именно это и произошло в дни
студенческих бунтов, когда сюрреализм с дадаизмом стали интеллектуальной пружиной
движения при полном равнодушии к порожденным этими на- правлениями произведениям.
Так, в середине нашего века идеологии, конституировавшие себя как доктрины,
возродились, лишившись своего доктринерского качества, они свелись к формам
городского фольклора. "Культура, — читаем мы на парижских стенах, — это
порождение жизни". Но уже само это утверждение — факт культуры, культуры,
что имеет своими истоками радикальные художественные направления пятидесятилетней
давности.
То, что являли собой парижские события, то, что они породили, было отнюдь не
революцией против культуры, а попыткой порвать связь между живыми идеями и институциональными
формами их бытования. Марксистская мысль была противопоставлена марксистским
партиям: на медицинском факультете настенные надписи утверждали, что аббревиатура
PCF (т. е. КПФ — Коммунистическая партия Франции) расшифровывается не иначе,
как "Parti Complice des Flics (Партия сообщников ментов). Точно так же
дадаистско-сюрреалистические лозунги: «Нет — революции в пиджаках и галстуках!»,
«Поэзия — на улицах!» — были нацелены против институциональных форм существования
искусства, в которые, увы, были уже полностью включены и шедевры наследия сюрреалистов
и дадаистов. Концепции вычленялись из устоявшихся форм их социального бытования:
каждая из сфер революционной идеологии видела супостата в социальной институции,
формализировавшей в современном обществе предмет ее интересов. "Саботируй
культурную индустрию!" — призывал текст листовки, распространявшейся ночью
перед театром на площади Одеон — театром, чуть позднее оккупированном студентами.
«Да здравствует демонтаж институтов! Да здравствует обновление жизни!» Масс-медиа
были главным объектом политической критики (ведь они поддерживали правительство);
но в то же самое время персонификацией врага являлась любая структура культурной
машины — университет, художественные и кинематографические школы, государственные
театры и оркестры. Так, в то самое время, когда в залах Музея современного искусства
в Нью-Йорке была развернута экспозиция «Дадаизм, сюрреализм и их наследие»,
включавшая в себя то, что ныне воспринимается как эстетически значимое в живописном
и скульптурном творчестве Пикабия, Дюшана, Магрита, Эрнста, Арпа, Миро и Мэн
Рэя, — в это же самое время на улицах Парижа сюрреализм возрождался как активное
революционное движение. Полемическое противостояние студентов «культурной индустрии»
задевало живой нерв современной культуры — процесс отчуждения продукта творчества
от породивших его автора и идей, процесс неминуемого опустошения взаимоотношений
художника и публики. В самом деле, как только картины, музыкальные партитуры,
тексты выходят из рук их создателей, они неизбежно превращаются в товар культурной
индустрии — процесс, к которому метафорически апеллировал плакатный девиз "Культура
— излюбленное оружие буржуазии!»
Вот почему студенческая «культурная революция» призывала искусство выходить
на улицы: «Если полиция оккупирует искусство, то искусство оккупирует улицы!»,
«Поэзия — на улицах!», «Отныне и навсегда кино принадлежит улицам!» и т. п.
Политическая манифестация — это самая органичная форма искусства, все здесь
одновременно зрители и художники. «У нас нет прислуги! Все — на тотальную чистку!»
В манифестации жизнь и культура уже не противостоят друг другу: ритмика марша
стимулирует индивидуальные и коллективные импровизации. Манифестация приобретает
стабильность в противостоянии: ее нельзя сокрушить, ведь ее стратегия самоценна,
лишена конкретной цели, обращена в бесконечность, ведь ее вера коренится в утопии
— стены падут от звуков фанфар. Высшая сила воображения — в крике, в рыке постоянно
возрождающегося вожделения. Манифестация порождает своего рода коллективное
вдохновение, приобщая современного человека к древнейшим ритуалам смерти и возрождения.
Свидетели парижского бунта описывают атмосферу редкой взаимной открытости, душевного
просветления, братства между чужими людьми — таков был ответ современной власти,
что стремится разделить человечество, вменить личности отчуждение к другому:
«Все мы — немецкие евреи!», «Мы все — омерзительны!» Люди, пережившие этот опыт,
были уверены, что обновление не повернуть уже вспять ...
«Вся власть воображению!» — этот лозунг — симптом ситуации не стабильной, а
переходной. Но разве все самые значимые минуты, что доводится пережить человеку,
не переходны? Пропаганда на парижских улицах возвещала: «Насыться мгновением!»
Но разве культ сиюминутности не есть программная установка всей современной
художественной культуры? Ведь именно к этому и стремилась она, провозглашая
эфемерность произведения! Ведь в эффекте сиюминутного исчерпания произведения
узнает себя как дюшановский реди-мейд пятидесятилетней давности, так и хэппенинги
и инсталляции, суть которых в максимальной реализации освободительных импульсов.
Чисто формально манифестация — это массовое действо, отличающееся от парадов
и спортивных празднеств в первую очередь тем, что публика здесь — это сами манифестанты.
Участие в массовом действии — стимул: оно укрепляет их веру в собственные силы.
Быть свободным в 68-м — значит соучаствовать! В своих стихийных формах манифестация-
это общенародное средство самовыражения. Оно узнает себя в лозунге Лотреамона,
усвоенного сюрреалистами: «Поэзия — дело каждого!»
Впрочем, народная манифестация — эта поэзия, ставшая «делом каждого», — несет
в себе еще одно измерение: поэзию массовой человеческой машины, подобно нацистским
шествиям в Нюрнберге, где человеческая личность уже не столько выражает себя
в революционной толпе, сколько растворяется в механическом ритме скандирования.
Это преодоление индивидуума в массе порождает особый вид вдохновения. Так, массовые
манифестации — этот характернейший факт социальной реальности ХХ века — предопределяет
две основные парадигмы современного художественного творчества: экспрессионизм
и деперсонализацию.