Геннадий
Жаворонков
КАТЫНСКИЙ ЛЕС НАЧИНАЕТ ГОВОРИТЬ
(отрывок)
("Новая Польша", 2007, №1(82), стр. 55-59)
Новый вариант статьи о Катынской трагедии Главный благословил, предварительно
вычеркнув все прямые указания на истинных виновников преступления. Правда, хитро
глянув на меня, оставил нетронутым монолог Михаила Кривозерцева, главного свидетеля
советской версии на Нюрнбергском процессе, в котором была аккуратно заложена
мина замедленного действия.
На редколлегии, после выхода газеты, Главный позволил себе весьма пикантную
шутку: предложить послать благодарственное письмо в журнал "Коммунист", где
после трехмесячной стажировки некоторые сотрудники открываются новыми гранями
таланта.
Через два дня (в Смоленск "МН" приходила с запозданием) позвонил Котов. От испуга
он говорил почти шепотом, отрекался от сказанных мне слов и требовал опровержения.
Я предложил ему подать на меня в суд, куда готов предоставить магнитофонные
пленки с нашими разговорами. Это был явный блеф с моей стороны, в те годы такие
записи не принимались судом во внимание.
Не представляло большого труда выяснить источник его страха. Позвонил Громыко
и сообщил, что даже его таскали в КГБ. Следовало ждать дальнейшей реакции. И
она не заставила себя ждать долго. Уже на следующей редколлегии Яковлев угрюмо
выговаривал мне за "неаккуратность". Позже я узнал, что ему звонил Горбачев
и истерически орал: вот сами поляки не могут найти истинно виновных, а какой-то
журналистишка преподносит им доказательство чуть ли не на блюдечке. Понимает
ли многоуважаемый Егор Владимирович, что, появись публикация на несколько дней
раньше, то Ярузельский мог быть и не избран президентом Польши?!
Нужно отдать должное Яковлеву - он выговаривал мне "по долгу службы", а не по
собственному желанию. Горбачев требовал "крови", моего увольнения, вот Главный
и реагировал. А на мой вопрос, что же делать дальше, ответил ехидной репликой:
"Продолжать лезть не в свое дело".
Я ждал писем. И они пришли. Почти все анонимные, но с теми или иными указаниями
виновников трагедии. А потом позвонила дочь бывшего начальника НКВД по Смоленской
области и позже по Белоруссии Наседкина. Она посчитала публикацию чуть ли не
реабилитирующей отца, так как он был расстрелян по указанию Берии.
Придя в мою редакционную комнатушку, она долго рассказывала мне о душевной чуткости
отца, о его необыкновенном человеколюбии. Я покорно слушал, а в голове отчетливо
вертелась фраза из выписки архива: "При Наседкине только за 1937 год по первой
категории (читай, к расстрелу) было приговорено 4500 человек".
Конечно, думалось мне, в чем виновата девчонка (а теперь пожилой человек), к
которой отец был гораздо гуманней, чем к своим подследственным...
Когда она ушла, я долго бессмысленно смотрел в окно на замусоренный двор. Может,
не стоит копаться в прошлом, отравляя кому-то настоящее? Неизбежно будут всплывать
чьи-то имена, фамилии, которые теперь носят люди, ничем не причастные к кровавым
делам тех лет, и что же, опять будет око за око, а сын - за отца?
И вдруг вспомнилась беспощадная фраза Боннэр о своем отце: "Это они начали террор,
жертвами которого сами и стали".
И все вернулось на свои места. Совершено преступление, не имеющее аналогов в
мировой истории. Если мы не разберемся в его причинах и следствиях, оно может
повториться.
Катынь стала моей "навязчивой идеей". Теперь свой рабочий день я начинал с разбора
почты, надеясь получить письмо от какого-нибудь свидетеля, которое поможет продвинуться
к истине. Засыпал с надеждой на какое-нибудь чудо, поджидающее меня завтра.
Бывая в различных компаниях, специально заводил разговор о польских офицерах,
рассчитывая на слепую удачу.
Все было напрасно. Тянулись дни, а я продолжал топтаться на месте.
Опять меня вызвал Главный и поинтересовался, как идут дела. Я угрюмо ответил:
никак. Анонимные письма не могут служить доказательством, а истинные свидетели
продолжали хранить молчание. Правда, ко мне в редакцию явился несколько странноватый
человек, некогда работавший в "органах" и уволенный от туда за якобы психическое
нездоровье. Посетитель уверял, что, будучи еще ребенком, он слышал от своего
дяди, сотрудника НКВД, во время коллективной попойки о какой-то операции против
польских офицеров, за которую они все получили кто орден, кто медаль. Гость
предложил мне поискать указ (конечно, закрытый) о награждении чекистов, датированный
1940 годом.
Но, если бы даже нам и удалось его найти, он не давал возможности для прямых
обвинений.
В другой раз бывший гэбэшник, а ныне диссидент брался показать мне место под
Москвой, где, вероятней всего, захоронены делегаты XVII съезда партии. Я заказал
машину, а диссидент не явился. Кто знает, был ли это человек, искренне решивший
помочь нам, или это была "подсадная утка", желающая заманить в "камыши" дезинформации.
Удача наконец нашла меня. Разбирая октябрьскую почту, я чуть ли не заорал на
всю редакцию. Из Смоленска пришло письмо, и не от кого-нибудь, а от штатного
сотрудника КГБ майора Олега Закирова. Он сообщал, что начальник Смоленского
УКГБ генерал Сиверских беззастенчиво врал мне, утверждая, что ветераны НКВД
молчат. Еще в июне (до моего приезда в Катынь) Закиров передал по начальству
заявление Ивана Титкова, водителя девяти прежних начальников НКВД, в котором
он писал о фактах массовых расстрелов в районе Козьих Гор и выражал желание
указать конкретные места захоронений.
Его заявление, как и заявление бывшего начальника Смоленского архива НКВД-КГБ
Ноздрева, положены в стол, и им не дано должного хода.
"Не все работники нынешнего КГБ трусы, - кончал свое письмо майор Закиров. -
Я прошел Афганистан, видел гибель наших солдат ни за что и не желаю быть соучастником
нового обмана и преступления. Приезжайте в Смоленск, я расскажу вам все, что
знаю, и помогу встретиться с ветеранами НКВД".
В письме был адрес и домашний телефон. Я ворвался в кабинет Главного и рассказал
о настигшей меня наконец удаче. Яковлев внимательно изучил исписанный с двух
сторон листочек, и коротко сказал: "Поезжай!" Потом после паузы сухо добавил:
"Продумай все и будь предельно осторожен. Ты понимаешь, они будут защищаться
любыми средствами".
Я позвонил в Смоленск, Закиров подтвердил свое желание помочь раскрыть катынские
тайны и предложил мне приехать на машине, так как всё нужно делать четко, быстро
и, главное, вовремя исчезнуть.
Волжский автомобильный завод подарил редакции малолитражный автомобиль "Ока".
У машины были номера города Тольятти, которые могли помочь "скрыть" нежелательное
присутствие москвичей в Смоленске. На поездку я стал подбивать своего давнего
приятеля Л.Ф. Но он страстного желания сунуться в Катынь не выразил. Под всякими
благовидными предлогами он откладывал поездку. Тогда я обратился к новому для
редакции человеку - Олегу Иванову. Совершенно неожиданно для меня он согласился,
правда, тоже без особого восторга. Причин для этого было много.
Поздним октябрьским вечером мы выехали в Смоленск. Предварительно принимая,
как мне казалось, все меры конспирации, я через собкора "Труда" Георгия Громыко
заказал для нас номер в гостинице. Сказать, что дороги были ужасные, значит
ничего не сказать. Со скоростью свыше ста километров в час мы неслись не по
асфальту, а по сплошному льду. Справа и слева от шоссе то и дело попадались
машины, слетевшие в кювет. Где-то на полпути к Смоленску началась метель. Не
было видно не только стоп-сигналов впереди идущих машин, но и света фар встречных
автомобилей. КГБ явно навязывало нам погоду по своему вкусу.
Олег буквально потряс меня одной своей фразой, произнесенной совершенно спокойно:
- Геныч, эта машина - как яйцо, на ней одинаково можно превратиться "всмятку"
и при тридцати и при ста километрах в час. Ты не против того, что я не буду
сбрасывать скорость?
Я был не против. Стрелка спидометра замерла на цифре 120. При въезде в город
мы сняли с машины все рекламные атрибуты "Московских новостей" и как праздные
путешественники, скромно потупив взгляды, вошли в гостиницу "Россия".
- А вот и "Московские новости" приехали, - радостно воскликнул администратор.
Мы окаменели. Стоило ли так таиться, предпринимать столько конспиративных шагов,
чтобы быть узнанными в первые же минуты пребывания в городе? Пройдя в номер,
я тут же позвонил Закирову. Был первый час ночи, но трубку снял сам Олег.
- Я жду вас, приезжайте.
Мы снова сели в машину и пустились на поиски плохо известной даже самим жителям
улицы Строителей. Проплутали почти час. Наконец среди однообразных домов-близнецов
мы нашли тот, который нам был нужен. У подъезда стояла машина "Скорой помощи".
Не покидающая меня тревога тут же помножилась порядков на десять.
- Вы не в 47-ю квартиру? - спросил я санитара.
- В нее.
- Что случилось? - почти заорал я в ужасе, уже мысленно считая, что нас опередили.
- У девочки аппендицит! - равнодушно сообщил санитар и захлопнул дверцу машины,
поглядывая на меня, как на душевно больного.
Какая-то женщина (это была жена Закирова) сообщила из окна "Скорой":
- Проходите в дом, квартира открыта. Олег где-то бегает здесь в поисках вас.
Машина уехала. Мы не пошли в открытую квартиру, а занялись поисками пропавшего
Олега. Петляли между домами, вглядывались в лица редких прохожих и наконец увидели
призывно машущего нам человека. Это был Закиров. Он рассказал, что сразу же
после нашего звонка у дочери начался сильный приступ аппендицита, но все случившееся
не должно помешать операции "Катынь". Технология ее проведения предельно проста.
Олег заходит в квартиры ветеранов НКВД, предъявляет удостоверение майора КГБ
и произносит многозначительную фразу: "Генерал Шеверских просит рассказать этим
людям всё, что вы знаете о репрессиях и расстрелах".
В сущности подобное утверждение было почти правдой. Председатель Смоленского
УКГБ божился мне, что очень хочет помочь нам в журналистском расследовании,
тем более что получил на это санкции свыше. Договорившись с Закировым встретиться
утром, мы с Ивановым уехали в гостиницу. Операция "Катынь" стала опять приобретать
реальные очертания.
Где-то около восьми часов утра нами был "взят" бывший начальник Смоленского
НКВД Ноздрев.
Рассказ Ивана Ноздрева
Стилистика рассказчика соблюдена дословно
- Начиная с 1935 года в Смоленском НКВД стали появляться особо ретивые работники.
Такие, например, как Эстрин, Кронгауз, Самусевич. Каждый из них из любого мальчишки
мог "врага народа" сделать, а то и на пустом месте заговор раскрыть. В 1936
году они арестовали всех, кто имел охотничьи ружья, и обвинили их в подготовке
вооруженного восстания и создании повстанческой организации.
Самусевич допросы вел весело, словно репетировал в кружке самодеятельности.
Играл на гармошке, предлагал поиграть подследственным. А потом, потирая от удовольствия
руки, смеялся и оформлял дело по первой категории, то есть к расстрелу. Перед
войной он сам был арестован и осужден за организацию липовых дел. Только не
сгинул, как многие. Уже в 1943 году он стал комендантом особого отдела 21-й
армии...
Образовательный уровень следователей был нижайший. Иной раз они назначались
из надзирателей, как это было в 1937 году со знаменитым своей жестокостью Жмуркиным.
Он "липовал" дела, как семечки лузгал.
Группой расстрела руководил Иван Стельмах. (Потом, много позже, я получу
личное дело главного расстрельщика польских офицеров. Его служебная характеристика
потрясет меня: "Малообразован, политически безграмотен, но своему делу предан
безгранично".) Был в его бригаде Бороденков, может, жив еще. С таким делом,
как расстрел, не каждый справиться может, а он делал это с удовольствием. Подбирали
туда людей "особо одаренных" - тупых и бесчувственных. И все равно не все выдерживали
такие испытания. Один из группы Стельмаха не выдержал и перерезал себе горло
бритвой на чердаке управления.
Вот теперь часто горюют: как же все не сопротивлялись при таких массовых расстрелах
и в лесу Козьих Гор, и в подвалах НКВД? А почему вы думаете, что никто не сопротивлялся?
Просто говорить об этом не было принято, даже втихую. Я, например, точно знаю,
что не все в этих делах шло гладко.
Однажды я пришел в управление утром, а оно словно бы в осаде. Оказывается, во
время ночного расстрела один поляк выдернул винтовку у конвоира, захватил оружейную
комнату и три дня держал оборону. Никто из храбрецов Стельмаха и близко к нему
подойти не решался. Только тогда и победили, когда бросили в подвал газовую
шашку.
В Козьи Горы везли и живых, и мертвых. Живых, может, только для того, чтобы
могильники копать, не самим же расстрельщикам этим делом заниматься. А потом
добивали и их.
В 1946 году геологи стали брать пробы в Катынском лесу, для стареющего керамического
завода нужны были песок и глина. Мой начальник узнал про это и заставил меня
написать письмо в Москву. Мол, что вы там, все с ума сошли, что вы делаете?
Они же вам такое раскопают, что мир ахнет. И геологов быстро убрали.
После 1956 года меня назначили секретарем комиссии по реабилитации. Даже я,
знавший многое, изумился нелепости и легкости вынесения приговоров. Был тогда
в моем распоряжении богатый архив. Я его лично в начале войны увозил в город
Чкалов, а потом возвращал в Смоленск.
Был составлен полный отчет о работе комиссии, который не был тогда опубликован.
Где он сейчас, не уничтожен ли за давностью лет?
К участнику группы Стельмаха (группы расстрела) Бороденкову мы попали уже не
так легко. Он долго, через приоткрытую на цепочку дверь, рассматривал удостоверение
Закирова. А, впустив нас в свою квартиру, был не словоохотлив. Не отрицал факт
расстрела польских офицеров, но твердил, что "сам он в этих спектаклях не участвовал".
В это просто невозможно было поверить, но уличать старика показаниями бывших
сослуживцев мы не имели морального права.
Зато шофер девяти начальников НКВД Иван Титков был более откровенен: видимо,
он имел право считать себя непричастным к сотворенным злодеяниям. Он был сильно
простужен, и я весьма робко, без надежды на успех, попросил его выехать в Козьи
Горы и показать места захоронений расстрелянных польских офицеров и наших соотечественников.
Впервые за эти часы я ощутил нежность к людям, когда дочь Титкова Татьяна, положив
отцу руку на плечо, тихо сказала:
- Надо, отец, поезжай! Я одену тебя потеплее...
В машине Иван Титков продолжал наговаривать мне на диктофон:
- С 1934 года расстрелянных в подвалах НКВД Смоленска (улица Дзержинского, дом
13) возили хоронить в Козьи Горы специально прикрепленные шоферы Комаровский
и Костюченко. Они многое знали и могли бы рассказать, но уже умерли. А вот с
начальниками никакого постоянства не было. Менялись они частенько. Уедет один
по вызову в Москву, а через неделю ко мне в машину другой садится. Иной раз
осмелюсь и спрошу: "А прежний-то где?" В командировку, говорят, уехал. Только
из таких командировок никто никогда не возвращался.
Катынский лес встретил нас недоброй тишиной.
- Поляки памятник не на том месте поставили, - вдруг посетовал Титков. - Под
этой могилой никого нет. Польские офицеры похоронены там, за загородкой, где
теперь дачи КГБ.
Мы прошли за забор, благо по чьей-то оплошности калитка не была закрыта.
- Здесь, - уверенно сказал Титков, - они лежат здесь. Это я сам видел, когда
начальника сюда привозил; Он тогда лично хотел удостовериться, что кем-то данное
ему задание выполнено...
Мы стояли в заснеженном лесу, примерно в трехстах метрах от Смоленского шоссе,
пройдя еще метров пятьдесят вглубь сосняка, мимо мемориала погибшим польским
офицерам. Но на той "могиле" был памятник, цветы, венок, недавно возложенный
польским премьер-министром Тадеушем Мазовецким. А здесь лишь снег и редкие кусты
с увядшими, но не опавшими листьями. Сюда не водят иностранные делегации, здесь
не служат панихид по безвинным жертвам репрессий. Не поминают отцов и матерей,
потому что никто еще не назвал это место кладбищем. Не только не назвал, но
и не спешит найти его. Не спешит по многим причинам, но еще и потому, что здесь
дачи работников КГБ.
- А вот там, - Титков показал рукой чуть в сторону, - могилы наших...
На всякий случай я позволил себе посомневаться:
- Не путаете, Иван Иванович? Все-таки столько лет прошло. Может, память вам
изменяет? Титков помолчал и сказал без обиды:
- Такое не спутаешь. Такое не забывается никогда...
Молчит Катынский лес. Говорит только Иван Титков, которому уже нечего терять.
Не поздравляют его бывшие сослуживцы с праздниками, не зовут на юбилеи, не выспрашивают
у него и сегодняшние работники КГБ: а что же все-таки было тогда и почему это
случилось?
- Вот там, - опять откровенничает Титков, - по левую сторону дорожки, до войны
был хуторок. Жил в нем человек, Иваном, кажется, звали. Точно Иваном. Жаловался
он мне: каждую ночь здесь стреляют, как будто война какая идет. А ведь и правда,
война - своих со своими.
По весне в лесу много впадин обнажалось. Оседали захоронения, люди вглубь уходили,
словно прятались от новых мучений... Лес-то, гляньте, молодой совсем, саженный.
Ему, может быть, чуть за шестьдесят. От старого только редкие стволы остались,
да и среди них, пожалуй, моих ровесников уже нет...
Чуть в стороне от нас прапорщик пилил бензопилой "Дружба" сосну. Она рухнула,
тяжело охнув, вздыбив облаю снега. Странно было видеть порубки в огражденном
забором лесу, названном государственным заповедником.
Я наивно спросил:
- Иван Иванович, это что, лес прореживают?
- Да нет, - усмехнулся Титков. - Это на дрова. Баня там есть. Топить ее сейчас
будут. Видно кто-то из начальников управления скоро сюда приедет. Париться.
Это и тогда так было. В тридцатые...
Как выстрел прозвучало в лесу это вроде бы совсем не страшное слово "тогда".
Как и тогда, теперь кого-то не смущает соседство с огромным безымянным кладбищем.
Как и тогда, не страшно отдыхать, париться, пить водку и веселиться всей семьей,
зная, что под ногами не трава и снег, а чьи-то имена, навечно втаптываемые в
кровавый песок Катыни.
Что это? От беспамятства или от неповерженной уверенности, что и на этот раз
тайна Катыни так и останется тайной и все будет по-прежнему?
Когда мы возвращались, по шоссе мимо нас к дачному поселку КГБ проскользнула
белая "Волга". Видимо, ей дано ездить туда, куда нам и в щелочку заглядывать
непозволительно. Люди в военной форме охраняли здесь не нас, а что-то от нас.
А над лесом в безветрии струился легкий, почти прозрачный дымок. Топили баню.
Отвезя Титкова домой, мы поспешно вышмыгнули из Смоленска.
- Стой! - вдруг скомандовал я. - Мы забыли отметить командировки.
Иванов послушно развернул машину. Как два последних идиота, мы вернулись в город.
Олег подъехал к редакции смоленской молодежной газеты. С двумя командировочными
листками я взбежал на второй этаж.
Главный редактор, довольно-таки молодая и милая женщина приветливо улыбнулась
мне:
- Ах, вот вы где? А вас уже с собаками ищут?
- Кто? - прикидываясь дурачком, спросил я.
- Ну, кто-кто, сами знаете, кто вас может искать. Звонили, спрашивали, не здесь
ли вы? Я ответила им, что вас здесь нет и не было, что и в самом деле истинная
правда.
- До аэродрома доехать успеем? - спросил я, наивно запутывая следы.
- Может, и успеете, - пообещала она, отдавая подписанные ею и проштемпелеванные
командировки.
- Вы такие шустрые по сравнению с нашими компетентными товарищами... По крайней
мере, я вас выдавать не собираюсь.
Я спустился к машине, плюхнулся на переднее сиденье и заорал:
- Вперед и как можно быстрее! Нас уже ищут. Эти пленки нам терять нельзя. Им
цены нет! Олег рванул с места и меланхолично заметил:
- Нам тоже...
- Что - тоже?
- Цены уже нет. Любой проходящий по трассе трайлер вильнет хвостом - и мы в
кювете. В могилке Катынского леса. Гражданская панихида за счет местного КГБ.
Я все больше и больше восхищался своим новым приятелем. Даже его черный юмор
был успокоительно великолепен.
Нас не тронули... Правда, чуть ли не на следующий день в моей редакционной комнатухе
раздался звонок "боевого" генерала Северских. Он нес мне какую-то чушь про доморощенных
следопытов (намекал, но не называл фамилию Закирова), которые могут подвести
редакцию, сообщая сомнительные факты. Советовал поехать в Австралию, где до
сих пор проживает изменник Родины, некто Альферчик, который вместе с немцами
лично расстреливал польских офицеров. Командировка, конечно же, будет оплачена
органами. Я легко пообещал ему немедленно отправиться в Австралию, зная при
этом, что уже с 1963 года меня не пускают даже в Польшу.
Славомир Поповский
В ПАМЯТЬ О ДРУГЕ
("Новая Польша", 2007, №1(82), стр. 54)
Впервые фамилию Геннадия Жаворонкова я услышал весной 1987 г., через несколько
месяцев после возвращения из ссылки Андрея Сахарова. Он в то время работал в
газете "Московские новости" и среди работавших в Москве иностранных корреспондентов
пользовался репутацией человека, который знает Сахарова лично, так что если
кому-то необходимо было связаться с Андреем Дмитриевичем, то только через него.
Я записал в блокнот его фамилию и телефон... И это осталось уже навсегда.
Интересно, что сам Геннадий познакомился с Сахаровым незадолго до этого, уже
после возвращения Сахарова из Горького. Он описывает это в своей знаменитой
книге "О чем молчал Катынский лес, когда говорил академик Сахаров". Геннадий
вспоминал, что в то время ему гораздо легче было встретиться с самым знаменитым
российским диссидентом, преданным анафеме и только что помилованным, чем с неизвестным
ему режиссером кинофильма "Риск" Дмитрием Барщевским, в ленте которого документальные
кадры, запечатлевшие беседы Горбачева с Рейганом, должен был комментировать
Андрей Дмитриевич. Жаль, что тогда мы ничего не знали друг о друге, - я бы дал
Гене его адрес и телефон...
В Москве тогда начиналось самое горячее время перестройки - выявление "белых
пятен" и сведение счетов с историей, рождалось движение "неформалов" и первая
легальная демократическая оппозиция, духовным лидером которой, "совестью нации"
- как тогда говорили - был Сахаров. А Жаворонков, работавший в самом радикальном
и демократическом еженедельнике, каковыми были в те годы "Московские новости",
остался связанным с этими кругами уже навсегда. В том числе и тогда, когда после
десятилетия пребывания у власти Ельцина и первых лет правления Путина все поколение
перестройки, ее самые активные деятели уходили в забвение, прощались с этим
миром или - как Галина Старовойтова, Сергей Юшенков, Юрий Щекочихин - были коварно
убиты. Геннадий был одним из последних могикан перестройки, до конца защищавшим
главные ценности своего поколения: свободу, демократию и права человека. Ибо
именно эти ценности предрешили крах коммунизма.
В 1989 г. он написал ставший широко известным текст "О чем молчит Катынский
лес", опубликованный в "Московских новостях", главным редактором которых был
Егор Яковлев. Это была первая столь обширная публикация в советской прессе на
тему преступления НКВД против польских офицеров в Катыни. Жаворонков сумел отыскать
офицера смоленского КГБ Олега Закирова, который провел собственное частное расследование
этого дела и привел Геннадия к живым свидетелям катынской трагедии. А он все
это описал, вызвав ярость КГБ и руководства СССР, которое тогда еще не желало
допустить того, чтобы ворошили преступления советского времени. Именно за это,
за заслуги в раскрытии правды о катынском преступлении, в апреле 2005 г. он
был награжден кавалерским крестом польского ордена "За заслуги".
Геннадий Жаворонков умер 7 ноября после тяжелой и долгой болезни. Ему было 65
лет. Елена Боннэр, вдова Андрея Сахарова, написала после смерти Гены:
"Геннадий много лет работал в газетах "Московские новости" и в "Общей газете"
в те памятные годы, когда этими газетами последовательно руководил Егор Яковлев.
Он первый начал писать о трагедии Катыни, ездил туда, разыскивал свидетелей
еще оставшихся в живых от тех страшных расстрельных времен. Он писал об Абхазии,
ввергнутой в жестокий национальный конфликт, об ингушско-осетинском конфликте.
Два года назад он написал книгу о своем детстве и юности, о московских дворах,
об их голодающих и замерзающих малолетних насельниках послевоенного времени.
Гена был одним из первых журналистов, пришедших к нам в дом после нашего возвращения
из Горького. И с того первого визита стал одним из самых доверенных журналистов
Андрея Дмитриевича. Был он человеком открытым, дружелюбным, удивительно скромным
и столь же удивительно смелым.
До последних дней он сопротивлялся болезни, радовался учебным успехам сына.
И на больничной постели незадолго до кончины писал свою статью "Роман-документ
на два голоса" о "Дневниках Андрея Сахарова", которая была опубликована
в "Новой газете" 16 октября.
Я как-то всю жизнь сомневаюсь, что земля ушедшим может быть пухом. Но уверена,
что память о Геннадии у всех, кто его знал, будет светлой".
Столько раз в горячие 80-е и 90-е годы мы, что называется, пересекались друг
с другом. И хотя я так и не успел с ним подружиться, сообщение о его смерти
я воспринял с глубокой скорбью, как сообщение о смерти друга. Теперь уже осталось
только молиться: упокой его душу, Господи...