|
|||
| |||
Шуламит Шалит "СИРЕНЕВЫЙ ТУМАН" И ЕГО АВТОР Сетевой альманах "Еврейская старина", №13, 17 января 2004. Часами я разговаривала с его фотографией и не знала, как начать рассказ о нём. Он сам мне и помог. Ко мне вернулся старый друг, Он шёл двенадцать лет. И понял я при встрече вдруг, Что нас на свете нет. Что умер я и умер он И умер мир вокруг... Мой друг ко мне вернулся иначе. Мы потерялись на много-много лет, и его голос пришёл по волнам радио. Узнав, что Миша Ландман в Израиле, но не умея его отыскать, я позвонила на радио, дала номер своего телефона, но назвалась другим именем... И слышу в трубке: "Извините, мне сказали, что меня ищет какая-то Сусанна..." Мишка! И я закричала в трубку его стихи, которые помнила с семнадцати лет: Во имя дружбы и любви Скрепим единства узы. И поклянёмся на крови Сладчайшего арбуза! Эти строки были позывными нашей юности. Сегодня его стихи - возвращение юности. По настроению. По ритму. Но тогда никто не мог предполагать, что хотя он проживет в Израиле всего шесть лет, многие старые его стихи обретут новый смысл. Давай уедем к черту на кулички! Сбежим от этой вязкой суеты, Где наши сны кромсают электрички. В котомку сунем фитили и спички И будем за собой сжигать мосты, - читал Миша Анне Ахматовой и Марии Петровых, в доме которой он был едва ли не членом семьи. Они же слушали его "Завещание" (Памяти Петрарки), где были такие слова: Не оставлю ни единой строчки, Подвигом людей не полоню. Весь умру! До капельки! До точки! Деревом, сгоревшим на корню. Если же на кладбище планеты Выживут хотя бы две души, Завещаю им твои сонеты, Купленные нынче за гроши. Я его никогда не видела без книги. Петрарка, купленный за гроши? Наверное, было и такое. Но и не за гроши. Голодал, но книги покупал всюду и всегда. В Израиле я знала еще одного такого – покойного уже поэта Илюшу Бокштейна. Их нет обоих. Миша был везде, где книги, - от Арбата и Лавки писателей на Кузнецком мосту до самых занюханных развалов. Он знал всех и каждого, и продавцов, и перепродавцов, и истинных книгочеев. И ценил истинно мастеровых. Созидающих и слово и дело. Миша начал было писать автобиографию. "Поскольку моя поэтическая биография вся рождена человеческой, мне бы хотелось попутно рассказать о себе..." И написал... полстранички. "Я родился в бедной еврейской семье. Отец торговал фруктами... Вместе с бабушкой читал он весьма серьёзные религиозные трактаты, а к торговле, пусть даже фруктами, приспособлен не был, и посему дела его шли из рук вон плохо. Мама, напротив, рано обрела специальность, шила женские платья..." Мама, Полина Самойловна, всем обликом, седой головой-колоколом похожа то ли на польскую графиню, то ли на еврейскую Анну Ахматову. Любил ее старинной, трепетной любовью. И вот она его пережила. Жену свою, Соню, иначе как Ундиной Миша не называл. Он посвятил ей не одно стихотворение. Начало одного все мы знали наизусть: "Беатриче! Беатриче! / Стал я робок и лиричен..." А вот другое, шутливое, написанное в один присест ко дню рождения, "Гимн Ундине": Я пишу о моей жене, Не инфанте и не княжне. Инфантильной, немного хрупкой, Рыжекудрой, слегка смешной, Занятой в жизни игрой некрупной, Ставшей из жалости мне женой. Я пишу о моей супруге, Друге в несчастье и в счастье друге. Ею как жемчугом дорожа, Ласковой голосом и руками, Не украсившей мой лоб рогами, Девушке в гневе нежней ужа. Я пишу о моей любимой, Женщине, ни с кем не сравнимой, Шьющей и штопающей мою Жизнь, изрешеченную долгами. Перед судьбою и перед вами, Чьей судьбой себя сознаю. Когда-то Корней Чуковский сказал Мише, и он запомнил: "Вы счастливый человек. Вы доживёте до двухтысячного года". Миша Ландман родился 7 ноября 1931 года в Подволочиске, тогда это была Галиция, а скончался 17 октября 1997 года в Хайфе. Чуть-чуть не дотянул до двухтысячного… Не каждый возвращается в дорогие когда-то места, опасаясь больше потерять, чем найти. Он не страшился. В 1961 году он отправился искать свою речку Збруч, высокие откосы, памятное с детства "ухоженное, строгое еврейское кладбище"... Поеду в деревню, на лоно – Еврейское детство искать. Поеду слоняться без дела У речки по имени Збруч. И в воду бросаться несмело С высоких насупленных круч. А если его хватятся, просит сказать, что он По дикому пастбищу рыщет Среди разворованных плит. Еврейское кладбище ищет. Поёт, причитает, скулит. И вдруг две строфы на идиш (он пишет русскими буквами): Эс из гевейн а ингалэ / Клэйн ви а фингэлэ. / Эр от гехат цвей зейдес, / Зэй зайнен фарфалн он эйдес. Фалн, фалн, фалн трэрн, / Фалн аф ди липн. Цвишен штибэлэх унд штэрн / Из а мэнч геблибн. (Было у мальчика двое дедушек. Они пропали, и нет свидетелей. Слезы падают на губы. Остался человек (он – внук) - меж домишками и звездами). Смерть дедушек, родных, друзей. Воистину ...Мы выпадаем, как листы из книги, Но как листы еще содержим суть Того, что отразилось в каждом миге Сознания, и тщатся прощелыги В нас нашу суть, как лист, перечеркнуть. Немногие знали, что Миша поэт, но все - что прекрасный переводчик и великий книжник. Посреди вечеринки, сборища, банкета он мог оказаться в уголку с книгой и пропасть для окружающих.. Не видеть. Не расспрашивать. Не знать. Жить в окруженье книжных переплётов. И ни в какой другой не попадать. Лбом биться в стенку – дело идиотов. Был серьезным, любил философский спор. Бывал ироничным, любил шутку, розыгрыш. В его архиве сохранилось игриво-изящное стихотворение "Шляпа": Шёл поэт навстречу ветру, Он немного был чудак. Поклонился, точно мэтру, И промолвил так: - Дорогой мэтр, Обожаю ветр, Мне бы пару гетр И фетр на шляпу, - Я был бы счастлив. Ветер тоже был чудак. Он сказал поэту так: Протяните лапу, Получите шляпу, Но – увы! – мы ветры, Ненавидим гетры, Так-то, дружище! Фетровую шляпу Напялил чудак-поэт На теплоход по трапу Поднялся... ан шляпы нет! Куда же она пропала? Должно быть, ветром сорвало. Ни для кого не секрет, Прошляпил шляпу поэт. А рядом соседствует серьезное, раздумчивое: ...И зашумят деревья укоризненно И бунт листвы пройдёт по чердаку, И суд приговорит тебя пожизненно К родной земле, к родному очагу. В три года Миша взял в руки букварь польского языка, с ребе он читал сидур, молитвенник на иврите, и детские книжки на идиш. К началу Второй мировой войны он учился в русской школе: родители думали о будущем. Им удалось эвакуироваться в глубь России. Свои мемуары Ландман назвал "Миражи": "Уральское блеклое небо, извилистое лезвие гор... Вспоминалось самое лучшее: необъятные горные панорамы, словно вся вселенная раскинута перед тобой. Как было приятно, лёжа на земле, глазеть в небо, видеть плывущие облака. Огромные парусники..." Одно из ярких впечатлений четырнадцатилетнего подростка сразу после войны – приезд в Вильнюс, который он полюбил истово и на всю жизнь. Он описывает мальчонку в чужом городе, на чужом вокзале. Наверное, есть воры. Мать пошла искать, чтоб подвезли. Он то садится на тюки, то кружит вокруг них, как "кот учёный", охраняет. Подъехала коляска с резиновыми шинами. Усатый кучер. Раннее утро. Город оживает. "А коляска всё катила и катила, мягко убаюкивая меня, восхищённого и успокоенного. Таким красивым до войны был лишь Львов..." И хотя праздник кончается, и въезжают они в район с мрачными развалинами, разрушенными домами, "память о тех красивых улицах... вселила в меня надежду и зачатки... незабвенной любви." Эти слова многое объясняют в его отношении к вещам, к миру, к людям, плотно населившим его жизнь. Память на детали, на картины, лица была у него поразительная. Мемуары обещали быть интересными, он их не завершил. Вильнюсский приятель его Серёжа Раппопорт, социолог, назвал их дружбу "совместной прогулкой длиной в сорок лет". Он "имел вкус к новым людям: осторожно знакомился, и сразу восхищался... Но древний круг в Вильне был незыблем. Наезжая несколько раз в году, уже из Москвы, там жила мама, Миша совершал ритуальные визиты по дружеским местам города..." О Вильнюсе: Вернуться бы в город булыжных и сумрачных улиц, Где юность осталась и призраком бродит в ночи, Где некогда Музы нечаянно мне улыбнулись. И дрогнуло сердце, но тут же сказало: "Молчи." Отшельником книжным живу, и в закрытые уши Ни звука не втиснуть. Был с песенным братством на "ты", Но время пахнуло таким леденящим удушьем, Что смолк, захлебнулся, прозрачной глотнув немоты. В пятом классе учительница литературы пришла на урок и не застала никого. Это Миша устроил урок литературы на чердаке. В отместку за то, что она неправильно ставила ударения. Друг Ландмана, библиограф, знаток книги и поэт Виктор Лиров считает, что Миша был прирождённый филолог с обостренным чувством слова и ритма. Он всегда стремился к совершенству. И это часто приводило к невозможности поставить точку. Мальчишка плачет, если он побит, Он маленький, он слёз ещё не прячет, Большой мужчина плачет от обид, А я побит, обижен и не плачу. Я только вспомнил, что я упустил, К чему уже мне не вернуться более... В твоём я сердце только погостил, А ты в моём осталась вечной болью. Восемнадцатилетнего лирика в литературном объединении при Дворце профсоюзов признали мэтром. Читали его стихи девушкам. С большим удовольствием Миша выступал в то время и на театральной сцене – играл в детских спектаклях. Бывший мой сокурсник, поэт Юрий Григорьев, вспоминает: "Он был красив, был стройный, пластичный (отчего казался высоким), кучерявый, как Пушкин... Хотя сам он, кажется, рисовался под Маяковского, величаво шествуя по проспекту, читал стихи бархатным голосом: и свои, и "серебряного века" , и Багрицкого, и Светлова, Сельвинского и своих друзей по старому литкружку..." Он любил своих друзей, и ему надо было, чтоб все знали Артура Креслова, Мишу Ярмуша, Алёшу Дадьянова и Галочку Танаевскую, и Давида Озура и Толю Салиева и Володю Сайганова, почти все они начинали со стихов, но разбросало их по разным весям и профессиям, и только в Мишиной памяти они остались юными, и вместе. О себе не успел, но о каждом из них написал. Он учился всю жизнь. Но не закончил ни одного вуза. Мы познакомились в подмосковном Переделкине , в общежитии Литературного института. "Любите ли Вы Светлова?" – спросил он. Он обрушил на нас, первокурсников, лавины стихов. И мы чувствовали себя неловко: нас приняли, а его, самого знающего, умного, достойного, не зачислили... Но на семинары он ходил. Юра Григорьев пишет: "Его благосклонность к моему обожанию длилась недолго." Нет, не скажу, что я Мишу "обожала". Я ведь не знала его стихов, вначале даже побаивалась, он казался таким взрослым. Но очень скоро он сообщил, что влюбился, в библиотеке, в Ленинке , в своё рыжее чудо - Ундину, и приезжая в Переделкино, часами говорил только о ней. И вдруг стал проще и доступнее. Слушать его я готова была всегда... На моё восемнадцатилетие из Москвы на дачу в Переделкино, приехал руководитель нашего семинара поэтического перевода Лев Озеров. Мы с Ландманом провожали его на электричку. И на обратном пути Миша рассказал о своём друге, который несколько лет подряд поступал в Литературный институт, не поступил "и вот, - сказал он, - совсем недавно, переходя Тверской бульвар возле Арменторга, попал под машину. И ничего не осталось. Только одна песенка." Мы шли мимо кладбища, на котором ещё не было могил Пастернака и Чуковского, и он ее спел: Девушку эту я знаю давно, У нас с ней особые счёты. Девушку эту водил я в кино Часто после работы. Шли мы по улице нашей старинной, А на всех лотках Мандарины, мандарины Продавались на всех лотках. - Мальчик, - сказала однажды она, - Самый любимый на свете, Может, сегодня вместо кина… Купишь мне штуки эти... Шли мы по улице нашей старинной, А на всех лотках Мандарины, мандарины Продавались на всех лотках. Может, из-за Мишиного рассказа, или из-за вместо кина, но незатейливую песенку я мгновенно запомнила и стала петь во всех студенческих, а потом и прочих компаниях, а вслед за мною стали петь другие, и дети мои её знают. И то же случилось с песней "Экспресс времён". Ее поют все. И знают как "Сиреневый туман". Есть в Москве даже музыкальная группа с таким названием. Но я и мои друзья пели её так, как впервые спел Миша, на другой мотив. Похоже, но иначе. О, как вторила она стуку наших юных сердец. Знайте же, там, в Москве, и на всех ваших окраинах, включая Израиль и США, что песня "Сиреневый туман" написана Михаилом Хаимовичем Ландманом в соавторстве с Михаилом Юрьевичем Ярмушем. Я выделяю это, чтобы никакая вдова никакого песнеписца не приписывала этой песни своему мужу, хватит им их славы! М. Ландман: "Песня эта сочинилась на мотив какого-то танго, звучавшего в конце сороковых годов. Написана в соавторстве с Михаилом Юрьевичем Ярмушем. Была увезена в Калининградское высшее военно-морское училище нашим другом Владимиром Велутисом, тогдашним его курсантом, и там получила распространение. После мы её услышали уже в изменённом виде, много лет спустя. Написана она в нашем варианте в 1951 году." Из самиздатского сборника "Пять девчат о любви поют…", составленного и отредактированного мною (Ш.Ш.), изданного в пяти машинописных экземплярах с иллюстрациями Юры Костельцева в 1961 году (технический редактор Марите Глибаускайте): Экспресс времён Экспресс времён пришёл на первую платформу. Я взял себе билет до станции "Забудь". Чудесный мой состав бесплотен и бесформен, Крушенью не бывать, спокоен долгий путь. Сиреневый туман над нами проплывает. Над тамбуром горит зелёная звезда. Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, Что с девушкою я прощаюсь навсегда. Напомнит стук колёс всё то, что ты сказала, Что выцвела любовь, как ситцевый платок, Что ты устала ждать под сводами вокзала, Где каждый поцелуй – недопитый глоток. Сиреневый туман над нами проплывает. Над тамбуром горит зелёная звезда. Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, Что с девушкою я прощаюсь навсегда. Это про нас, московских студентов, которые в пору неслыханной, краткой счастливой "оттепели" встречались, взахлеб читали запрещенных поэтов, влюблялись, расставались, прощались... Прошло три года. Мы жили уже не в Переделкино, а в новом семиэтажном общежитии Литинститута на стыке улиц Добролюбова и Руставели. Миша был давно женат на Ундине. Стал законным москвичом. Приходил в гости. Однажды пришел, когда у меня сидели и Далия Эпштейн, и Новелла Матвеева, и Юнна Мориц. И попал на "спевку". Спели и "Экспресс". "Между прочим, - сказал Миша, - там есть ещё куплет, мне кажется, очень современный. Он спел, мы записали. Из сборника: Пусть шутят надо мной мальчишки в гимнастёрках, Пусть пьяный гармонист наигрывает в такт. Им, право, не понять, что скоро будет стёрто Лицо моей земли от атомных атак. Сиреневый туман над нами проплывает. Над тамбуром горит зелёная звезда. Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, Что с девушкою я прощаюсь навсегда. Спустя целую жизнь эту песню целиком, и с третьим куплетом, я обнаруживаю в архиве Ландмана. Как, впрочем и "Мандарины". Это его стихи, его песни, а не мифического друга, о смерти которого я столько скорбела. В одном из ранних сборников стихов и прозы Олжас Сулейменов написал, что я, мол, "читала (ему) хорошие стихи, выдавая их за чужие". Скорее всего, он ошибался. Но Миша, правда, читал нам свое, выдавая за чужое. В записях Миши я нашла такой любопытный текст: "Один знакомый попрекнул: "Ты же когда-то подавал надежды". Я никому не подавал. Ничего. Я жил и продолжаю жить своей жизнью. Песня, которую мы с Ярмушем написали в юности, искажённая, изменённая до неузнаваемости, сохранилась до сего дня – безымянная. И продолжает кого-то трогать, раз её поют. Время и люди фильтруют всё... И эта безвестная слава радует больше, чем радовали бы возвеличивающие тебя слова в какой-нибудь многотомной энциклопедии. Есть люди, нуждающиеся в ней, не могущие без неё жить. Я смог и прожил. Конечно, и мне хотелось быть любимым, необходимым, но не для того, чтобы на тебя глазели и щупали руками. Я отнюдь не осуждаю людей, которым такая поддержка необходима. Нет! Тысячу раз - нет! Но для себя с юности усвоил непререкаемую истину, изречённую Пушкиным: Ты, царь, живи один. Ты сам свой высший суд." Уже после его ухода в Москве вышло 3-е издание книги Яна Бжехвы "Академия пана Кляксы" в переводе с польского Михаила Ландмана: "Пан Клякса откашлялся и начал: За долиной, за рекой, между небом и землёй, на Луну ведёт тропинка, а тропинка – невидимка. С каждым шагом тропка круче, то бежит она по туче, то под радугой-дугой, то по глади голубой. И примерно через месяц всех приводит нас на Месяц. Правый глаз мой там бывал, очень многое видал, и о том, что видел глаз, поведу, друзья, рассказ..." Он был замечательный переводчик. И не без пользы посещал семинары Светлова, Сельвинского, Озерова, Сусанны Мар, секцию Марии Петровых. В её доме встречался и беседовал со многими интересными людьми. М. Ландман преподавал азы идиша Анне Ахматовой, когда она переводила еврейских поэтов. Круг его общения был обширен. Толя Якобсон, Толя Гелескул, Иосиф Бродский. Анастасия Цветаева подарила ему автограф Марины Цветаевой. Писательница Сарра Бабенышева и её дочь - журналист Инайка Бабенышева. Вика Швейцер, будущий автор одной из первых книг о Цветаевой. Известный литературовед Юдифь Матвеевна Каган. И это далеко не полный список. М. Ландман перевёл около двадцати книг серьёзной прозы с румынского, чешского, польского. Элегантно перевёл цикл стихотворений Юлиана Тувима. Перевод "Когда я вечерами..." стал классическим. Когда я вечерами бреду по переулку, Когда в пальто потёртом по улицам шагаю, Я просто совершаю бесцельную прогулку, Вот разве что о камни подошвы протираю. Когда я так шагаю, красивый и весёлый, В карманы сунув руки по самые запястья, Раскачиваясь, будто несу я груз тяжёлый, Во мне бурлит и бродит моё хмельное счастье! Автопортрет не только Юлиана Тувима, но и самого Миши Ландмана. В Израиле, чтобы не сидеть сложа руки, не ждать ничьей милости, пошёл он работать метлой. Придумал множество патентов. Рассказывал о них с мягкой иронией. Ни на кого не был в претензии. В 1993 году его взяли в библиотеку Хайфского Университета. Жить среди книг – вот это было по нему. Купили с Ундиной квартиру. Съездили в Москву. Она оказалась не то, чтоб совсем чужая, но не та, что прежде. Он уже полюбил Хайфу. Из его записей: "...Жизнь сложная. Но ведь я сам хотел уехать. Я хотел жить в своём государстве. И живу. А уж если не совсем уютно, то в этом моя личная вина. Не тот возраст, не те возможности." Тот белый свет, что я слепил Из уз и муз, - меня слепил. Многое он оставлял "на потом", ибо лучшие годы пришлись на "подлые" времена, когда приличнее было молчать. В Израиле пристрастился к чуду – компьютеру. Собирал свои стихи и записи, розданные друзьям. Не все вернулось. Не все вспомнилось. Казалось, впереди еще много времени. "Он меня любил, - говорит Полина Самойловна, его мама, - и берёг всю жизнь. Вчера я приготовила обед – и суп, и рыбу поджарила, а ведь мне, знаете, 96 лет. И у меня нет сына. Я не могу смотреть на его фотографию". Она произносит все это на одном дыхании, без знаков препинания... (Полина Самойловна скончалась в 2003 г., совсем немного не дожив до своего 100-летия.) И передо мной тот же портрет Михаила Ландмана: шикарная, густая, серо-серебряная шевелюра, он смеётся так открыто, так заразительно, вот сейчас протяжно скажет: "при-и-вет..." И в голосе такая уверенная, такая искренняя радость, будто встреча готова была сорваться, а она – состоялась. ПРИМЕЧАНИЯ Ундина (от латин. unda - волна). В средневековых поверьях – дух воды в образе женщины. Беатриче, платоническая возлюбленная и лирическая героиня Данте Алигьери. "Серебряным веком", в сравнении с «золотым», пушкинским, принято называть в истории русской поэзии, литературы и искусства конец XIX — начало XX столетия. Мережковский, Анненский, Ахматова, Бальмонт, Блок, Брюсов, Волошин, Гумилев, Маяковский и др. - поэзия серебряного века Переделкино, дачный посёлок в ближнем Подмосковье, где находилось много гос. дач деятелей культуры, искусства и науки. Государственная библиотека СССР им. В.И. Ленина (1925-1992) в Москве, в обиходе – Ленинка, с 1992 по наст. время Российская государственная библиотека. Так в нашем сборнике, так мы пели. В оригинале, у М. Ландмана: "Что ты устала жить" (Ш.Ш.) В оригинале у М. Ландмана: "Им правды не узнать. И скоро будет стерто…" (Ш.Ш.) |
|||
|