Анатолий Стёпин

АМНИСТИРОВАННЫЕ В БАНЕ

Журнал «Нева», 2001, №6, с. 234-237.


Песни, песни, о чем вы кричите?
Есенин


Они тогда, в 50-е годы, заполонили город. Их узнавали мгновенно — по лагерным стрижкам «под нуль», по тюремным недоверчивым взглядам и редкому для вежливого Ленинграда нахальству. При виде их нескладных, волчьи понурых, привычных к унылому арестантскому строю фигур, столь внезапно оказавшихся в «вольной» среде, старушки прижимали к себе авоськи, женщины помоложе замирали от страха, стоя в какой-нибудь длинной очереди — мало ли было очередей, - а мужчины, даже и видавшие виды, заметно робели, — точно! — и корчили устрашающие гримасы, напрягая лицевые мышцы и вовсю играя желваками.

О бывших зэках, амнистированных по «хрущевскому установлению», ходила дурная слава, и подпитывали ее панические слухи об участившихся грабежах, насилиях и убийствах.

Амнистированных почему-то много бывало в банях. Я, грешным делом, думал: «Вот сколько лет они сидели, столько лет и не мылись, Не дай Бог, в тюрьму попасть!» А они, голые, становились совсем уж развязными, шумными и невероятно гневливыми. И кто его знает почему...

Они же были голыми среди голых!

Да, это так. Но не совсем так. Оказывается, голыми-то были все мы, а они были не голыми, они были разодеты в причудливые, замысловатые, порою неприличные даже одеяния, называемые татуировкой.

Для них язык тюремных наколок без слов говорил о принадлежности к той или иной категории уголовников. Может быть, амнистированные в банях, как теперь говорят, тусовались и в соответствии со своими опознавательными знаками сбивались в некие группы каждая со своей специализацией? Может быть.

Но, как бы там ни было, в наш условно свободный мир, не успевший еще изжить воспоминании об ужасах войны и грандиозных арестных кампаний, в мир, потрясенный недавней кончиной «отца народов», культ которого тут же принялись активно разоблачать, в наш испуганный мир после той амнистии стала вливаться струя не совсем нам знакомой, но, вот что удивительно, такой понятной песенной культуры.

Блатные песни и прежде звучали по дворам и по закоулкам, но то были песни из прошлого. «Мурка», например, или «Гоп со смыком». Я не говорю о ставших историческими — их пели в любом рабоче-крестьянском застолье: «Славное море, священный Байкал», «Бежал бродяга с Сахалина», «Баргузин» и многих, многих других. Это своего рода классика.

Думается, не случайно в русской речи бытует поговорка: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся». А тюрьма на Руси, как известно, всегда плакала по своим потенциальным узникам. В те же годы, которые проклял Хрущев, она носила имя ГУЛАГ и буквально захлебывалась от слез, требуя новых и новых жертв.

И какие это были жертвы!

Нет, не могла не возникнуть в той среде особая песенная культура. За колючей проволокой бесчисленных лагерей сконцентрировались униженная Мысль, оскорбленное Чувство и незаслуженная Обида.

Что там урки, медвежатники, домушники, мокрушники! Их душещипательный или бравурный фольклор «обслуживал» только их самих в моменты «расслабухи». И Уму, и Чувству требовалось не только жалостливость — они жаждали справедливости, и они протестовали. К справедливости взывала и Обида.

Меня засосала опасная трясина,
И жизнь моя — картежная игра.

Разве это песня для раскулаченных, для репрессированных за определенную национальную принадлежность, для «политических», осужденных по оговору?

Обиженные крестьяне пели свои частушки, а если не пели, то заносили в потаенные альбомчики:

Сидит Ленин на березе,
Сидит Троцкий на ели.
На какой лешак, товарищи,
Коммуну завели?

Хорошо тому живется,
Кто записан в бедноту, —
Хлеб на печку подается,
Как ленивому коту.

Когда Ленин умирал,
Сталину наказывал:
— Меньше хлеба им давай,
Мяса не показывай!

На высокой на горе
Не паханы загончики.
Раскулачили милого,
Увезли вагончики.

У русских немцев, изгнанных в 1941 году, с началом войны, из обжитого ими Поволжья на бескрайние просторы Сибири и Казахстана, была свои обида — она еще и сегодня дает о себе знать. Один куплет (по подстрочнику, мелодия не известна):

Мы, изгнанные советские немцы,
Рассеяны вдали от родины,
Где жили наши отцы,
Где стояла и наша колыбель...

ГУЛАГ — советское изобретение, КЦ, или концлагерь, — изощреннейшая его модификация по ту сторону государственной границы (затем линии фронта), в фашистской Германии. Ведомство Гиммлера к репрессиям относилось серьезно и вдумчиво, там господствовали безукоризненный Ordnung и безотказная Система.

Но ведь, как нам сызмальства внушали, «песню не задушишь, не убьешь». В каунасском гетто пели даже «Колыбельную» С. Маршак сделал ее поэтический перевод.

Ночью ветер с жалким воем
Рвет входную дверь.
Твой отец ушел с конвоем,
Где-то он теперь?

Ты усни скорее, крошка.
Плакать нам нельзя.
Часовой глядит в окошко,
Смертью нам грозя.

А сколько песен и стихов создано узниками КЦ — советскими военнопленными и людьми, насильственно угнанными в Германию! На этих песнях, как отмечет В. С. Бахтин, лежит печать известного ранее: в них звучат перепевы и жестокого романса, и блатного фольклора, и массовой советской песни. А вот и нечто есенинское»:

Здравствуй, мать, прими письмо от сына.
Пишет сын тебе издалека,
Чуть ли не из самого Берлина,
Жизнь в плену несладка и горька.

Это трогательно, даже благородно и, конечно, очень далеко от приблатненного и «под Есенин» скроенного, вроде:

Ты пишешь мне, что ты сломала ногу,
А я пишу: «Купи себе костыль»...

Такое могло выйти лишь из среды татуированных зэков, которые в городских банях, между прочим, в конце 50-х стали встречаться все реже и года через два как будто бы и вовсе куда-то запропастились.

Кстати сказать, именно в этой среде родилась такая уголовно-сентиментальная легенда. Будто бы повязали одного из них за мокрое дело и приговорили к расстрелу. Вот поставили к стенке. Солдаты уже взяли ружья наизготовку, и сейчас прозвучит команда «пли!». А он рубаху на себе — раз! — и разорвал до пояса. «Расстрельное» начальство ахнуло: во всю грудь у него — прекрасно выполненный татуированный портрет «вождя и учителя всех времен и народов». Расстрел, естественно, отменили...

Я видел в бане подобные «панно», честное слово. Но легенде той не верил: уже тогда в ушах у меня звучали частушки из жизнерадостного цикла «Семеновна», наподобие этих:

Эх, девочки-помидорчики,
Убили Кирова в коридорчике.

На столе стоят два стаканчика,
Убили Кирова из наганчика!

Самолет летит, под ним проталина,
Убили Кирова, убьют и Сталина.

Крестьяне пророчили смерть вождю живому — «не нарисованному»! До сантиментов ли было «расстрельному» начальству?

А бывшие политзаключенные и в одежде, и без нее (то есть в банях) ничем не отличались от простых граждан. И именно они, думаю, создали пронзительно-лиричные: «Сиреневый туман над зоной проплывает…», «Я помню тот Ванинский порт», «По тундре, по железной дороге» и, разумеется, горько-ироничную «Товарищ Сталин, вы большой ученый». Впрочем, автор последнего известен, это — Юз Алешковский, песня вошла в гулаговский репертуар, в ту часть его, которую можно назвать интеллигентской. Позднее эта часть пополнилась творчеством диссидентов...

А пока... Пока суд да дело, пока ученые люди — филологи, специализирующиеся на лагерном фольклоре, его осваивают, классифицируя и систематизируя, вспомним пару наиболее «ударных» куплетов из этой песни, которая включена в изданный в 1994 году самый первый сборник «Фольклор ГУЛАГа», составленный В.С. Бахтиным и Б.Н. Путиловым. Итак, «Товарищ Сталин, вы большой ученый»:

За что сижу — по совести не знаю,
Но прокуроры, видимо, правы.
И вот сижу я в Туруханском крае,
Где при царе бывали в ссылке вы.

То дождь, то снег, то мошкара над нами,
А мы в тайге с утра и до утра.
Вы здесь из «Искры» раздували пламя, —
Спасибо вам, я греюсь у костра!

И в заключение.

Ну, гулаговский фольклор — что дальше?

Ответ очевиден: Владимир Высоцкий.

И о банях.

В городских давно не бывал. Предпочитаю деревенские. Татуировка ныне стала модной, в соответствии с духом времени. В городских банях, в том числе и в женских, древнее искусство татуировки, думаю, можно изучать наглядно. Оно там, думаю, хорошо представлено. Нет, не на задубелой шкуре амнистированных — на нежной кожице субэстетов.