Вацлав Сольский, перевод Натальи Горбаневской

МОИ ВОСПОМИНАНИЯ
(Отрывок)


«Новая Польша», 2008, №7-8(99), стр. 27-33.


14 августа 1920 г. в Минске начались мирные переговоры с Польшей. Советские войска находились тогда в 25 километрах от Варшавы.

В Минск прибыла польская делегация во главе с Яном Домбским; в ее состав входили Станислав Арабский, Адам Мешковский, Владислав Керник, Людвик Вашкевич и др. Секретарями делегации были Станислав Янковский и Александр Ладось. Советскую делегацию возглавлял Александр Данишевский, латыш польского происхождения. Он был в звании начдива и ходил в гимнастерке. Данишевский был близок к Тухачевскому, который в то время, до «чуда на Висле», был на вершине - славы и влияния.

Заседания конференции проходили открыто, то есть с участием представителей печати. В книге Яна Домбского «Рижский мир», откуда я беру как все даты, так и многие имена, которые вылетели у меня из головы, я вычитал, что в Минск тогда съехалось целых 30 американских и английских корреспондентов, столько же польских и французских, а также немало немецких. Может, эти корреспонденты в Минске и были, но в зале заседаний заведомо поместиться не могли. Зал был маленький, посередине стоял длинный узкий стол, с одной стороны сели польские делегаты, с другой — советские. За ними, вдоль стен, были стулья для вспомогательного персонала обеих делегаций. С польской стороны преобладали офицеры, с советской — главным образом штатские, среди них несколько человек, имевших специальные пропуска. Я получил постоянный пропуск как корреспондент «Штандара коммунизма» и присутствовал на всех заседаниях. Ни один из членов Временного революционного комитета на заседания не ходил, а что там происходит, их интересовало, поэтому я каждый день докладывал им и другим польским коммунистам о ходе заседания. О каждом заседании я писал корреспонденции в «Штандар». Много позже, в 1967 г., я нашел некоторые свои статьи в библиотеке варшавского Института истории партии. Они носили полемический характер и скорее предназначались польской делегации, нежели другим читателям. Я доказывал в них, что «левые элементы» в Польше стремятся к миру, но правые силы препятствуют этому стремлению, что обнаруживается на заседаниях конференции. Мой старый друг Рышард Пикель, который поехал на фронт встречать польскую делегацию и привез ее в Минск, а потом стал чем-то вроде дипкурьера между этой делегацией и советскими властями, рассказывал мне, что польские делегаты внимательно читают мои статьи и уверены, что я высказываю в них взгляды каких-то высших сфер, иначе говоря, что они инспирированы. Однако это было не так, никто мои статьи не инспирировал.

Ход конференции в Минске был тесно связан с событиями на фронте. Конференция началась в тот момент, когда казалось, что советские войска со дня на день ворвутся в Варшаву. В ожидании этого Данишевский выбрал тактику затягивания переговоров, не выдвигая никаких конкретных предложений. Вместо этого он произносил речи на историко-политические темы, например жаловался, что, хотя Чичерин еще в ноябре 1918 г. предложил Польше установить дипломатические отношения и направить послом в Варшаву Юлиана Мархлевского, польское правительство на это не согласилось и что все дальнейшие советские шаги, направленные на окончание войны, не дали результата. Домбский старался не вдаваться в полемику на эту тему, добиваясь, чтобы советская сторона предложила условия перемирия. Но этого-то Данишевский и не хотел делать, ожидая взятия Варшавы. Он выдвинул лишь одно предложение: требование, чтобы Польша согласилась «навсегда» сократить свою армию до 50 тыс. военнослужащих. Это требование было немедленно отвергнуто Домбским — решительно и гневно. Когда я рассказывал об этом Уншлихту и Мархлевскому, который пришел к нам после заседания, оба были крайне удивлены. Мархлевский, поддерживавший постоянную связь с Чичериным, сказал, что Данишевский наверняка не получал из Москвы такой инструкции и выдвинул это требование то ли по собственной инициативе, то ли по договоренности с Тухачевским. Так, вероятно, оно и было, ибо на первом заседании мирной конференции в Риге Иоффе особо торжественно, «от имени правительства и народов» советской России, отказался от этого требования.

После поражения советских войск под Варшавой положение на конференции решительно изменилось. Теперь уже польская сторона в ожидании того, как разовьется польское наступление, применила тактику затягивания. Домбский жаловался также, что его контакты с Варшавой из-за военных действий всё более затруднены и что советские власти не делают ничего, чтобы их облегчить. По этим причинам конференция была перенесена в Ригу.

Первое ее заседание в Риге состоялось 21 сентября. Я в то время еще редактировал в Минске «Штандар коммунизма». Примерно через неделю после открытия конференции я получил депешу от Чичерина с предложением безотлагательно ехать в Москву, откуда меня направят в Ригу.

Депеша меня поразила. Чичерина лично я не знал, догадывался, что кто-то за этим стоит, но не знал, кто. Загадка вскоре разъяснилась. В Москву вернулся из Минска Мархлевский и сказал мне, что мою кандидатуру предложил Чичерину он, притом по двум причинам. Во-первых, потому что Чичерин хотел, чтобы в составе делегации был кто-нибудь, недавно прибывший из Польши и лучше ориентирующийся в польских делах, чем польские коммунисты, жившие в России. Во-вторых, потому что эти коммунисты, по его мнению, были настроены слишком «по-боевому». Мархлевский дал мне понять, что, говоря об этих боевых настроениях, Чичерин имел в виду прежде всего Юлиана Лещинского, который уже вошел в состав советской делегации в Риге.

— Ну а вдобавок, — закончил Мархлевский, — вам следует подумать о здоровье, а то у вас уже все кости торчат. Самое время слегка поправиться. Причины спешить нет, слово «безотлагательно» на дипломатическом языке вовсе не означает «сразу», но желательно, чтобы вы собрали вещички примерно в течение недели.

То, что сказал мне Мархлевский, звучало не слишком убедительно. Я, правда, приехал из Польши, но из тюрьмы, где политический горизонт ограничен оконной решеткой. И «мирно настроенных» польских коммунистов в Москве тоже хватало. Одним из них, причем весьма видным деятелем, был, например, Домский-Каминский, который, как я знал, никакой особо важной работой в тот момент не занимался, в то время как у меня такая работа была. Я обратил на это внимание Мархлевского, однако он ответил на мои слова полным молчанием.

Редактировать «Штандар коммунизма», плавный тогда [польский] коммунистический орган, я, естественно, почитал великой честью для себя, может быть, не отдавая себе отчета в том, что мне доверили редакцию главным образом потому, что другие деятели, более к такому делу пригодные, были заняты другими делами. Однако я понял, что приведенные Мархлевским аргументы, хоть и немаловажные, не были решающими. Истинные причины депеши Чичерина, инспирированной Мархлевским, были другие.

Не только в политике, но и в частной жизни чаще всего бывает так, что если чьи-то предсказания сбываются, то ничего хорошего ему это не приносит. Должно бы быть иначе — но нет. Я, кстати, не уверен, что должно быть иначе, особенно если предвидишь что-то отрицательное. Ничто так не укрепляет дух, как оптимизм, а воронье карканье всегда его ослабляет. Кроме того, в расчет входят еще и амбиции тех, кто ошибся в своих предвиденьях. Многие товарищи были недовольны мной за то, что во время победоносного наступления на Варшаву я был чем-то вроде Кассандры. Другие, правда, думали так же, как я, но меньше высовывались. Когда я сказал Мархлевскому, что в Ригу мне ехать не хочется, промолчав о том, что я считаю это отправкой на понижение, он ответил, что решение уже принято и переменить его нельзя. В утешение Мархлевский сказал мне, что ввиду изменившихся обстоятельств «Штандар коммунизма» скоро перестанет выходить, что позже и сбылось.

Итак, я выехал из Минска. Поезд прибыл в Москву под вечер, но я знал, что Чичерин всегда работает вечером и ночью, так что прямо с вокзала поехал в Наркоминдел, который помещался тогда в заднем крыле гостиницы «Метрополь». Чичерин разговаривал со мной коротко. Он сказал, что советское правительство «решительно и беспрекословно» стремится подписать мирный договор с Польшей, что Иоффе сделает всё, чтобы добиться подписания мира и что мир будет заключен, так как Польша тоже этого хочет. Он дал мне просмотреть папку с документами о секретных переговорах, которые по поручению Ленина вел с Пилсудским Юлиан Мархлевский в 1919 году.

Я просматривал документы в соседней комнате, где работал Якубович, варшавянин, «прислуга за всё» наркомата, который готовил для меня надлежащие бумаги. Мой поезд в Ригу уходил в ту же ночь.

О переговорах Ленина с Пилсудским я уже знал от Мархлевского и других, но только в общих чертах. Из документов, которые мне вручил Чичерин, я узнал подробности, которые освежил в моей памяти Юзеф Мацкевич своей книгой «По левому флангу!», вышедшей в Лондоне в 1965 году. Мацкевич, первым огласивший в печати данные по этому вопросу, пишет в своей книге, что Мархлевский был в Варшаве в мае 1919 г. и разговаривал там с Тадеушем Головко и другими представителями Пилсудского, а потом переговоры, в которых участвовали Мархлевский и направленный Пилсудским из Варшавы капитан Игнаций Бёрнер, бывший член Боевой организации ППС, шли в Микашевичах. Мархлевского перебрасывала через границу польская «двойка» [контрразведка, 2-е управление МИДа]. Он привез тогда с собой письмо Ленина, которое Пилсудский получил в конце ноября. Ленин писал, что Россия желает заключить мир с Польшей даже ценой больших уступок, и предлагал подписать соответствующий договор. Пилсудский на это не согласился, но просил заверить Ленина, что «во всяком случае не собирается бить большевиков на пользу Деникину», которого поддерживать не будет.

Всё это соответствует истине. Об этом свидетельствовали документы, собранные в папке. Пилсудский действительно отказал Деникину в поддержке, о которой тот просил, так как считал, что контрреволюционная Россия, Россия белых генералов, была бы для Польши гораздо более опасным врагом, чем Россия большевистская.

Мацкевич выдвигает в своей книге другой тезис. Он считает, что, если бы Пилсудский оказал Деникину вооруженную поддержку, большевистский режим был бы свергнут и, если бы власть в России досталась Деникину, Польша получила бы независимость из его рук.

Гадать «что было бы, если бы» всегда было и остается бесплодным, и единственная цель и следствие этого состоит в том, что бывшие государственные мужи могут затевать горячие споры о прошлом — любимое занятие тех, кого история выбросила за пределы настоящего времени. Однако документы из папки неопровержимо доказывали, что поражению Деникина Пилсудский, отказав ему в помощи, несомненно способствовал.

*

У меня в памяти остался еще один эпизод моего приезда в Москву. Когда я уже кончил просматривать документы из папки, дверь кабинета Чичерина открылась. Он остановился на пороге, с радостной улыбкой и с канцелярскими ножницами в руке. Этими ножницами он постригся и пришел похвалиться, как это у него хорошо получилось. Оказалось, что до этого он просил Якубовича привести парикмахера, но в такое позднее время Якубович парикмахера найти не смог.

«Видите, что это за человек, — вздохнул Якубович, когда Чичерин вернулся в кабинет. — Всегда он так поступает. Ему кажется, что он всё сумеет сделать сам. Придется ему завтра привести парикмахера, потому что постригся он совершенно криво».

*

Переговоры в Риге. — Советские делегаты. — Две фазы переговоров. — Перемирие и мирный договор.

Сейчас, когда я это пишу, передо мной находится фотография, помещенная в книге Яна Домбского о переговорах в Риге. Этот снимок сделан в большом зале «Дома Черноголовых», построенного в XIV веке. Сделан он во время одного из пленарных заседаний, которых было немного. Обычные заседания, т.е. совещания различных комиссий, проходили в меньших залах и комнатах этого знаменитого дома.

На фотографии я вижу обе делегации в полном составе, вместе с их многолюдными штабами экспертов, помощников и т.п. Лица крошечные, многих я узнаю только по движению, в котором они застыли при съемке, по какой-то лишь для них характерной позе, которую приняли.

Вот четыре официальных члена советской делегации. Иоффе, Мануильский, Оболенский и Киров. Сергей Киров в Риге пробыл недолго, говорил громко и выглядел самодовольно. В то время он не играл особой политической роли, выдвинулся позже, когда стал секретарем Ленинградского горкома партии и когда Сталин, о чем довольно ясно сказал Хрущев в своем знаменитом «секретном» докладе, приказал его убить. В Риге Кирова я знал мало — перехожу к другим.

Дмитрий Мануильский. Мануильский, черненький, страшно подвижный, родом с Украины и говорил по-украински, поэтому он представлял в Риге Украину, якобы совершенно отдельную советскую республику, что было чистой фикцией. Говорил он и по-польски, и совсем неплохо, не знаю откуда. Постоянно рассказывал анекдоты, иногда смешные, иногда грубые. Позже, в самый расцвет сталинского террора, Мануильский стоял во главе Коминтерна. Почти всех видных деятелей Коминтерна, русских и нерусских, расстреливали тогда одного за другим. Только он и итальянец Тольятти, которого тогда звали Эрколи, всех пережили и умерли естественной смертью.

Леонид Оболенский. Из князей Оболенских, но старый большевик, впрочем, из обедневшей ветви этой семьи. Потом он некоторое время был советским послом в Варшаве. Серый человечек, тихий, без индивидуальности, в общении скорее симпатичный. Немножко из Достоевского. Любил поговорить о человеческой природе в пессимистических тонах.

Адольф Иоффе. О нем стоит сказать больше. Внешним видом он напоминал восточного владыку. Толстые, мясистые губы, черная борода и круглое торчащее брюхо. Ходил он медленно, величественно, говорил пониженным, но звучным голосом. Такие губы обычно свидетельствуют об эротическом темпераменте. Так оно и было. Его потребности в этой области были поразительны и нескрываемы, потому что жили мы все в одной и той же гостинице, которую советское правительство целиком отвело советской делегации. Иоффе удовлетворял свои потребности без шума, с некоторой барской бесцеремонностью — как нечто совершенно естественное.

Но его характеру отвечали одни только мясистые губы. Невзирая на его внешний вид, который меня несколько сбил с толку, когда я с ним впервые разговаривал, Иоффе был глубоко идейным революционером, образованным и умным. Он покончил жизнь самоубийством, когда сталинизм только рождался. Письмо, которое он оставил, разошедшееся в копиях, показывало, что он одним из первых почувствовал, что надвигается. Это было в 1927 году. Я был тогда в Москве. Его письмо произвело на меня — и не только на меня — огромное впечатление.

Иоффе окончил медицинский факультет, но врачом никогда не работал. Родом он был из Одессы, из очень богатой семьи. Под Одессой у него была вилла, которую после революции у него, естественно, отобрали. Тогда он приехал из Москвы, чтобы забрать оттуда книги, большую библиотеку, собиравшуюся много лет. Новые жители виллы, портовые рабочие, книг ему не отдали. Сказали, что книги теперь принадлежат им, как и мебель, а то, что их бывший владелец — известный большевик, не играет роли. «Может, они были и правы», — прибавил Иоффе, рассказав мне этот случай. А рассказал он это в связи с приездом какого-то заграничного коммуниста — из Скандинавии или, может, из Голландии. Через Ригу тогда, по дороге в Москву или из Москвы, проезжало много коммунистических лидеров из других стран, и все являлись повидаться с Иоффе. Тот, о котором идет речь, непременно хотел знать, все ли виллы и частные дома в России отобрали после революции у их владельцев.

— Все, — сказал ему Иоффе.

— А если вилла принадлежала коммунисту, выдающемуся коммунисту?

Иоффе заверил его, что и в таких случаях, и сослался на свой пример. Его собеседник опечалился, признался, что живет в собственной вилле, и, самого себя утешая, прибавил:

— У нас революции, наверное, никогда не будет.

История меня рассмешила... Иоффе поглядывал на меня из-под очков и вовсе не смеялся.

— Не хочу вас огорчать, — сказал он, — но этот заграничный товарищ знал, что говорит. Настоящие революционеры — только люди из славянских стран. Это жуткая ересь, но это, к сожалению, так.

На правом конце стола я узнаю Лоренца, секретаря советской делегации. Он там сидел неслучайно. Пленарным заседаниям поначалу предшествовали споры, кому сидеть ближе к середине стола, а кому — дальше. Принятый позже жесткий византийский церемониал еще не был в моде, но уже маячил у кого-то в головах. Иоффе просил Лоренца как-то учесть все амбиции, что, разумеется, было невозможно. Лоренц решил вопрос тактично: сел в самом конце стола, хотя главные, решающие переговоры вместе с Иоффе вел он. Так он предупредил иерархические споры, и никто больше не добивался центрального места.

Розенберг... Не помню, как его звали по имени. Иоффе однажды сказал, что у него вовсе имени нет, «потому что не заслуживает». Тихий, худой, низкого роста, в Риге он управлял финансами, выплачивал суточные. Потом он потихоньку добрался до поста советского посла в Испании во время гражданской войны и был расстрелян в Москве, потому что слишком много знал.

Ян Лоренц, лодзянин, очень гладкий, очень хорошо воспитанный, полный шарма, по образованию был правоведом. Свою коммунистическую карьеру он начал в Минске в 1917 г., войдя — как знающий немецкий язык — в состав делегации, которая под руководством Берсона вела переговоры с немецкими военными властями и подписала соглашение о перемирии на фронте. Он сам вызвался быть членом делегации, был тогда рядовым солдатом. Затем он занимал высокие дипломатические посты, был советским послом в Латвии и других странах. Во время чисток его расстреляли. Его фамилия и происхождение — отец Лоренца был лодзинским немцем и вдобавок фабрикантом — подходили для того, чтобы фигурировать на каком-нибудь из показательных процессов, разумеется, во всем признаваться и обвинять других. Но ни на одном из этих процессов Лоренца не было — может быть, он не согласился ломать кровавую комедию.

Кто еще? Семякин, личный секретарь Иоффе... У него была очень красивая жена, ничем иным он, пожалуй, не отличался. Юлиан Лещинский, сутулый, язвительный, обо всем говоривший с иронической усмешкой. Потом он при поддержке Сталина возглавил компартию в Польше. Нас с ним на протяжении нескольких лет соединяли довольно близкие личные отношения, но в дружбе с ним я никогда не был, может быть, потому, что он обладал огромным и, на мой взгляд, кардинальным пороком: страдал отсутствием чувства юмора. Я ему об этом как-то сказал. Он покивал головой, как будто и раньше это знал, и отошел своей собой походкой, твердой, решительной, как будто каждым шагом ставил точки.

Немного дальше сидит Юлиан Розенблат, варшавянин, достойный экономический эксперт советской делегации, редактор московской газеты «Экономическая жизнь». С ним я дружил. Он не был коммунистом, в партию вступать не хотел, поэтому официальным редактором газеты был [Гаральд] Кручин, партийный латыш. Их расстреляли обоих.

Теперь польская сторона. Посередине — Ян Домбский, о котором Иоффе говорил, что у него исключительно благородное, крайне искреннее выражение лица, и это было правдой. По сторонам от него — те же члены делегации, что были в Минске, плюс Норберт Барлицкий, сильно косивший на один глаз; с ним я вел в Риге — в совершенно частном порядке — долгие идейные споры... Феликс Перл, редактор «Роботника» («Рабочего», органа ППС), остроумный, всегда веселый, в Риге он про- был недолго... Генрик Страсбургер, напоминавший того графа из «Куклы» Пруса, который изображал из себя англичанина... Кароль Познанский, впоследствии многолетний польский консул в Лондоне... Юлиан Лукасевич, впоследствии посол в Париже... Один мой товарищ по школе, фамилии которого не помню... На самом конце стола — адвокат Альтберг из Варшавы, частый гость в нашей гостинице: мы обменивались визитами, во время которых неофициально решали важные вопросы, получавшие потом утверждение на заседаниях... В 1961 г. я встретил его в Варшаве, он очень постарел. Я, разумеется, тоже. Но в ресторане гостиницы «Бристоль» не было зеркала.

Я сижу на этом снимке не за главным столом, а за отдельным, моим собственным столиком, поставленным сбоку. Дело в том, что на этом и нескольких других заседаниях я исполнял обязанности переводчика. Добровольно, так как работы у меня было мало и я слегка скучал. А еще больше из-за того, что меня охватывала зависть, когда я слышал, как отлично переводит Юлиан Лукасевич, официальный переводчик польской делегации. Он переводил молниеносно, законченными фразами и совершенно точно. Это было важно, так как все переводы стенографировались. Переводчиком советской делегации был Миллер, но он Лукасевичу и в подметки не годился. Часто заикался, останавливался, ища в памяти нужные слова. Лукасевич мне импонировал, я прислушивался к тому, как он переводит, и научился переводить почти так же хорошо, как он, — он сам сделал мне такой комплимент.

Когда я приехал в Ригу, положение было напряженным. Польские войска шли вперед, советский конный корпус Гая, на который Тухачевский очень рассчитывал, был разбит, вынужденно пересек немецкую границу и был там интернирован. Москва налегала на Иоффе, чтобы он как можно скорей подписал перемирие, а Варшава хотела воспользоваться обстоятельствами. Домбский требовал, чтобы еще до того, как будет подписано перемирие, польско-российская граница была установлена далеко на востоке и чтобы Россия не только обязалась вернуть Польше имущество, вывезенное из Польши начиная с 1772 г., но и поделилась с Польшей своим золотым запасом или во всяком случае признала, что часть этого запаса причитается Польше как бывшей составной части Российской империи. Эти требования Иоффе принял, но вопрос о границе вызвал резкие споры. Речь шла прежде всего о Минске. Пленарные заседания не приносили никаких результатов, поэтому их заменили секретными совещаниями, о которых ничего не писали газеты и которые проводились ночью. В этих совещаниях принимали участие только четыре человека: Иоффе и Лоренц с советской стороны, Домбский и Ладось — с польской. А поскольку Домбский не понимал по-русски, а все четверо знали немецкий, то на этих совещаниях говорили по-немецки.

12 октября наконец были подписаны предварительные условия мира и соглашение о перемирии. Польская сторона согласилась оставить Минск по советскую сторону границы. Тут стало ясно, что дальнейшие переговоры, касающиеся окончательного мирного договора, будут уже, собственно говоря, формальностью и что война между Польшей и Россией закончена.

Но до последней минуты не было уверенности, что перемирие будет подписано. Иоффе поставил Домбскому — в деликатной форме — ультиматум. Сказал, что его мандат истекает 10 октября и что продлить его будет трудно. Это был с его стороны маневр, который Домбскому был на руку. Я тогда слышал, что Домбский, сделав вид, что принимает угрозу Иоффе всерьез, склонил других членов делегации отказаться от Минска. Домбский с самого начала был решительно настроен в пользу мира, исходя из посылок, которые потом сформулировал в своей книге о рижских переговорах следующим образом:

«Лежало ли в интересах Польши понапрасну продолжать кровавую войну с правительством, которое согласилось на нынешние восточные границы Польши, и своей кровью помогать установления в России старой власти, представители которой сам договор называют «актом раздела России»?»

Польская группа в советской делегации в Риге состояла — вместе с женами — примерно из десяти человек. Кроме Лещинского и меня в нее входили Миллер, Розенблат и Александр Сонер, сын Станислава Патека. Остальных не помню. У нас часто гостили польские коммунисты, приезжавшие на некоторое время. Одним из них был Казимеж Тихоцкий, который пробыл в Риге дольше других и с которым я подружился. По пути в Рим был у нас Вацлав Воровский. Приезжала также пани Стефания Семполовская, восхитившая нашу гостиницу и весь город своим платьем с длинным шлейфом. Однажды я сопровождал ее в гостиницу, где жила польская делегация. И там ее принимали с не меньшим почетом, чем у нас.

В нашей гостинице было два ресторанных зала: большой и маленький. Второй называли «польским салоном», потому что там ели только поляки и их гости, за одним общим столом. Жили мы, в общем, в согласии, хотя часто вели горячие споры. Лещинский был настроен оппозиционно к руководству компартии, особенно к Мархлевскому, а так как после поражения всегда ищут и находят виновных, возлагал на него вину за проигранную войну. Он говорил, что прибывший в Белосток Временный революционный комитет не нашел поддержки у польских крестьян, потому что не обещал им раздать землю, которую революция отберет у помещиков. ВРК действительно издал манифест, где обещал, что управление крупными землевладениями возьмет в свои руки государство. Это означало, что он собирается создать что-то вроде нынешних госхозов в Польше или совхозов в СССР. Программа эта, разработанная Мархлевским раньше, вызвала в партии еще до 1920 г. большие споры, осуждалась в Москве на каком-то заседании с участием Ленина, и как раз тогда Мархлевский произнес по адресу Ленина слова, долго потом ходившие в польских партийных кругах: «Мы в Польше сделаем революцию лучше, чем вы». «Типичное польское самомнение, — говорил Лещинский. — Польские крестьяне, как крестьяне во всем мире, хотят земли, больше ничего их не волнует. Если бы им пообещали, что помещичьи земли достанутся крестьянам, в Варшаве уже было бы наше правительство». Я был другого мнения. Я считал, что манифест не имел большого значения по той простой причине, что до крестьян в Польше он не дошел. А если б и дошел, совершенно неизвестно, поверили ли бы крестьяне этим обещаниям.

Наши споры велись, однако, «в польском семейном кругу». Мы жили, особенно в первый период переговоров, в некоторой изоляции от остальной части делегации. Русские, хоть никто нам этого тогда не сказал, затаили на нас обиду за то, что польские рабочие и крестьяне не устроили революцию, когда Красная армия приближалась к Варшаве.

Первое издание — Instytut Literacki, Paris 1977