СТЕПАН ЩИПАЧЕВ (1899-1980)

Щипачев С. Избранное: Стихотворения и поэмы. / Предисл. М. Матусовского; Сост. В. Щипачевой. - М.: Худож. Лит., 1988.


Атака (1932)
В рабочем поселке, занятом белыми (1932)
Знамя (1933)
Курсанты (1935)
Дорога (1937)
Лил дождь осенний. Сад грустил о лете... (1937)
За селом синел далекий лес... (1937)
След (1941)
Как будто вчера... (1948)
Павшим (1948)
Сквозь время (1963)
Октябрь на Урале (1964)
Нарком (1967)
Семьсотая верста (1969)
Телеграмма (1969)
Города дорог моих (1970)
Кони (1970)


АТАКА

У взводного бинт
алой кровью промок.
Он гильз неостывших
струится дымок.

Опять поднялись,
и опять залегли,
опять на локтях
под огнем поползли.

«За власть Сове...»
Наган упал к ногам.
Пуля перешибла
слово пополам.

Лежит комиссар
на холодном снегу,
упав на бегу
головою к врагу.

Но слово коммуниста
пуля не берет.
Не встанет он, безусый,
но слово живет.

Его подхватили
живые голоса,
живые, молодые,
горячие сердца.

Чтоб стало это слово
делами греметь,
чтоб юных не оплакивала
траурная медь.

1932


В РАБОЧЕМ ПОСЕЛКЕ, ЗАНЯТОМ БЕЛЫМИ

В упор нацелены ружья,
но головы не клонятся вниз.
Два залпа — и долго кружится
облако вспугнутых птиц.

Сплошные вороньи крылья...
Ядрен уральский мороз.
И мертвых рогожей накрыли,
чтоб мертвым не видеть звезд.

1932


ЗНАМЯ

Лютее медведя зима задирала,
сыпалась, белая, на башлыки.
Полк отступал по лесам Урала;
мерзлую хвою сбивали штыки.

Сыпались звезды, да иглы звенели.
В уральских снегах заблудились леса.
Метель подбивала подолы шинелей,
мертвым пылила в глаза.

По белым ресницам смертью подуло,
но командир впереди полка.
Он и в шинели остался сутулым —
таким, как стоял у станка.

Свистела, дымилась метель над бойцами,
все замела, чтобы им не пройти.
Только кровинкою малою знамя
сквозь вьюгу виднелось еще впереди.

1933


КУРСАНТЫ

1. ЕЛАНИН

Скрипит под каблуками снег.
Мороз. Еланин до полночи
у склада ходит и бормочет
стихи. С луной наедине.
Он чувствует губами слово.
Синеют тени на плацу.
Луна глядит на часового,
они стоят лицом к лицу.

Степями выдан город
морозам и ветрам.
Горячим чаем, спором,
не конченным вчера,
курсантской звякнув шпорой,
приходят вечера.
И ночи, снегом тронув
деревья под окном,
приходят в эскадроны
коротким крепким сном.
Сутулится дневальный,
с дремотой совладав.
И мерзнет в умывальниках
вчерашняя вода.
И город мерзнет.
На «буржуйках»
тоскуют чайники в домах.
Слетают бледные чешуйки
с сыпнотифозных.
В сапогах,
в шинели длинной,
в ранний вечер,
сквозь соляной пурги дымок,
возле домов, где след картечи,
спешит Еланин на кружок.
Пурга в белесом полумраке,
свистя в щелях, в окне,
метет
снежок в тифозные бараки,
в казармы, где-то ставней бьет...

И вот кружок.
Как восклицанье,
поэтам внемля свысока,
парят над лысины сияньем
три вдохновенных волоска.
Они — престиж и обаянье
руководителя кружка.
Табачный дым закис от спора...
Еланин встал, и тонко шпора,
как льдинка, тенькнула...
Хорей звучит все тверже, все смелей.
«...Вышли за город без песни,
коней рысью разогрев.
В небе брошены созвездья,
как уздечки в серебре.
Эскадрон за командиром
на рыси равняет шаг.
От копыт, от тонких льдинок
синий дым да звон в ушах».
Быть может, это, как хотите,
всего набросок и пустяк,
но стер слезу руководитель,
как похвалы особый знак.

2. ВЫПУСК

Сегодня все слилось в одно:
и смех, и ветки проливные,
и это небо из окна,
и папиросы выпускные,
и запах кожи и сукна.
В ремнях,
в кавалерийских бриджах
стоят в строю выпускники,
и вид их празднично спокоен...
Лишь стоптанные сапоги
глядят уныло из-под коек.

Вчера краскомы их сменили
на хром, в котором, словно лед,
тускнеют отраженьем шпоры,
на довоенный хром, который
еще немного пальцы жмет,
наполнив скрипом коридоры.

Еще горят следы войны,
еще сквозь пыль и гром тачанок
махновский свист летит в ночи,
и скачут в глубь Узбекистана
на мелких конях басмачи.
И через день, через неделю
(к стоянкам чайники готовь)
уж всем трястись в теплушках тесных,
где грусть солдатская, и песня,
и мимолетная любовь.

Вчера весь вечер во дворе
бродил Еланин у ограды.
Был двор снежком припорошен.
Стихотворение в тетради
набросано карандашом.
«Садитесь, краскомы, поближе,
о дружбе поговорим.
Темно-синие бриджи
прошиты кантом зари.
Из дней этих трудных
мной
не будет ничто позабыто.
По-прежнему в шар земной
мой конь будет бить копытом.

Республика путь нам укажет
сквозь ветер, сквозь дым, сквозь года...
Курсантскую молодость нашу
нам не забыть никогда».

1935


ДОРОГА

Со мною в детстве нянчились не шибко.
Еще по снегу, мартовской порой,
я бегал, рваный, босоногий, в цыпках,
а грелся у завалинки сырой.

Потом отдали в батраки. Желтела,
в рожок играла осень у окон.
И как вставать утрами не хотелось!
Был короток батрацкий сладкий сон.

Редел туман, и луч скользил по кровлям,
и занимались облаков края,
и солнце над мычанием коровьим
вставало заспанное, как и я.

Напившись чаю в горнице, бывало,
хозяин спит, а нас, бывало так,
что и заря нередко заставала
над книжкой, купленною за пятак,

Потом — фронты.
Не раз, когда над строем
летел сигнал тревоги боевой,
вставало солнце, красное, сырое,
над мокрою таврической травой.

И мы с размаху сталь в крови купали.
Так надо было, мы на то и шли:
мы шашками дорогу прорубали,
неся мечту о будущем земли.

1937


***

Лил дождь осенний. Сад грустил о лете.
За мной вода заравнивала след.
Мне подсказала дата в партбилете:
тогда мне было девятнадцать лет.

На город шел Колчак; у мыловарни
чернел окоп; в грязи была сирень;
а я сиял: я стал партийным парнем
в осенний тот благословенный день.

1937


***

За селом синел далекий лес.
Рожь качалась, колос созревал.
Молодой буденновский боец
у межи девчонку целовал.
Был у парня залихватский чуб,
на губе мальчишеский пушок.
Звал горнист. Но парню хорошо,
и девчонке этот парень люб.
Целовал он в жизни первый раз.
В поле — синь да рожь со всех сторон.
Он ушел... И полем через час
поскакал в атаку эскадрон.
Полушалок от росы промок.
У девчонки в горле слез комок.
Парень пулей срезан наповал.
Рожь качалась, колос созревал...
Шли года.
Подумай над строкой,
незнакомый друг мой дорогой.
Может быть, тебе семнадцать лет
и в стране тебя счастливей нет.
Светят звезды, город сном повит,
ты влюблен, ты обо всем забыл...

А быть может, счастлив ты в любви
потому, что он недолюбил.

1937


СЛЕД

Махновцы уходили от погони.
В местечко красные вошли, пыля,
и у крыльца привязанные кони,
роняя пену, грызли тополя.

Позвякивали стремена, уздечки,
и девочка одиннадцати лет
по улице ожившего местечка
шла и буденновцам махала вслед.

Все глуше, глуше цокали подковы
и слышались уже из тишины.
Сквозь легкий шум собранья заводского
прислушаться — они сейчас слышны.

Чуть дрогнув бровью, худенькая, встала
над резким председательским звонком -
не девочка в местечке захудалом —
партийка на собранье заводском.

Ее привел сюда сквозь столько лет
немеркнущий красноармейский след.

1941


КАК БУДТО ВЧЕРА...

Как будто вчера на город
балтийские дули ветра,
и гул орудийный с «Авроры»
катился как будто вчера.
Ничто не затмило над веком
той ночи далекой огни.
Шел дождь вперемешку со снегом,
и капли стекали с брони.
Костры темноту лизали,
их свет красноватый не мерк.
А в Смольном, в актовом зале,
шапки летели вверх
и гром овации бурной
катился обвалами с гор.
Великий Ленин с трибуны
руку в века простер.

1948


ПАВШИМ

Весь под ногами шар земной.
Живу. Дышу. Пою.
Но в памяти всегда со мной
погибшие в бою.

Пусть всех имен не назову,
нет кровнее родни.
Не потому ли я живу,
что умерли они?

Была б кощунственной моя
тоскливая строка
о том, что вот старею я,
что, может, смерть близка.

Я мог давно не жить уже:
в бою, под свист и вой,
мог пасть в соленом Сиваше
иль где-то под Уфой.

Но там упал ровесник мой.
Когда б не он, как знать,
вернулся ли бы я домой
обнять старуху мать.

Кулацкий выстрел, ослепив,
жизнь погасил бы враз,
но был не я убит в степи,
где обелиск сейчас.

На подвиг вновь звала страна.
Солдатский путь далек.
Изрыли бомбы дочерна
обочины дорог.

Я сам воочью смерть видал.
Шел от воронок дым;
горячим запахом металл
запомнился живым.

Но все ж у многих на войне
был тяжелее путь.
И Черняховскому — не мне -
пробил осколок грудь.

Не я — в крови, полуживой,
растерзан и раздет, —
молчал на пытках Кошевой
в свои шестнадцать лет.

Пусть всех имен не назову,
нет кровнее родни.
Не потому ли я живу,
что умерли они?

Чем им обязан — знаю я.
И пусть не только стих,
достойна будет жизнь моя
солдатской смерти их.

1948


СКВОЗЬ ВРЕМЯ

Я помню тот год, тот ноябрь ледяной,
тифозный... Кавалерийскую школу,
товарищей новых, что спали со мной
на топчанах карантинных голых.

Курсантская молодость, где она!
Хоть все еще многое памятью греем,
былинными стали те времена,
и только на карточках мы не стареем.

Жесток в Оренбурге мороз в декабре,
и часто тревогу в ночах морозных
горнист Омурбаев трубил во дворе,
киргизским лицом запрокинувшись к звездам.

Я помню и лето — горячий июль,
и степи, и конные наши лавы,
и в посвистах белоказацких пуль
моих одногодков, упавших в травы.

Не встали они с той кровавой травы
и ногу не вдели в свободное стремя,
но с карточек смотрят — смелы и правы, —
сурово и пристально смотрят сквозь время.

Март 1963 г.


ОКТЯБРЬ НА УРАЛЕ

Октябрь...
Двадцать шестое...
Зал аплодирует
стоя.

Полны все ярусы, все балконы.
Рабочие кепки...
Шинели фронтовиков...
В президиуме
всем знакомые
Малышев, Вайнер, Хохряков*.

Ложатся слова, как истории грани.
Оратор в тужурке, в пимах.
На улице
ранняя
поземкой метет зима.

Над городом
в звездах морозной ночи
склонилось небо широким плечом,
и Вайнер, трибун и любимец рабочих,
выйдет на улицу, разгорячен.

Поземке бежать с ним рядом.
Колючему ветру касаться щек...
Знамена красногвардейских отрядов
пулями не пробиты еще.

Еще не оплакивала верхисетцев
у братской могилы трубная медь,
и Вайнера жаркое сердце
по-прежнему хочет дерзать и сметь.

И Малышева у Златоуста
еще засада не подстерегла.
Он выйдет под звезды тусклые,
свернет на улицу от угла.

Ему шагать, не сутулиться.
Он эту улицу знает давно,
не знает только, что этой улице
будет имя его дано.

Еще колчаковцы с рук не сдирали
перчатки кровавые кожи живой,
и правда рабочая на Урале
ходит с поднятой головой.

Она сегодня за все в ответе,
Советской власти вручая права.
Гуляет по залу балтийский ветер.
Матрос Хохряков бросает слова:

«Восстание», «Ленин», «рабочий класс».
Он в черном бушлате, широкоплечий.
Зал снова поднялся.
Словам навстречу
сияют тысячи глаз.

Октябрь 1964 г.

* И.М. Малышев, Л.И. Вайнер, П.Д. Хохряков — руководители большевистской организации в Екатеринбурге, пали в боях с белогвардейуами летом 1918 г.


НАРКОМ

Стояли простуженные города.
В квартирах «буржуйки» топили паркетом,
и в снежном безмолвье стояли где-то,
остыв паровозами, поезда.

Жестокая правда далеких лет.
В железной разрухе голодные зимы...
В партийных решениях — неразделимы -
звучали слова
«Революция!»,
«Хлеб!».

А где-то
шептали,
орали
вот это:

«В ямах сгноим,
только не им!»,
«Будем скотине скармливать,
только не Красной Армии!»,
«Лучше на самогон!».
Кто-то шипел со смешком, с матюгом.
По полу с вывертом каблуки,
дробью чечетки — с разгона:
«Кровью умоются большевики,
мы -
слезой самогона.
Зальем кручинушку первачом,
а будем трезвы,
мы продотрядников кирпичом,
чтоб знали, хлебушко наш почем,
пальнем из обреза».
Но громче звучали другие слова,
на завтрашний день предъявляя права.
И пусть те слова, что с тех пор берегу,
касаются сердца, просты, вдохновенны,
как красное знамя касается губ,
когда присягают, упав на колено.
Их телеграфисты в тифозные ночи
выстукивали.
И все «срочно», все «срочно».
Выстукивали,
чтобы с ленты
они уходили
в преданья, в легенды.
Они с прямотою кремлевских шифровок
расскажут о времени том суровом.
Чтоб где-то грузили
то хлеб,
то крупы,
чтоб где-то охрана была у моста,
чтоб вовремя в Питер пришел состав,
усталый, больной Александр Цюрупа
в бессонных ночах забывал о себе.
Все думы о хлебе,
о трудном,
о черном,
о завтрашней
снова
осьмушечной норме
все с тою же примесью отрубей,
о жесткой,
сворованной где-то
корке
у беспризорника в горстке.
Сквозь пули бандитов,
сквозь мглу расстоянья
он хлеб эшелонами гнал в города,
а сам доходил
от недоеданья
до обморока иногда.
...Сегодня берем
пеклеванный и ситный.
В пекарнях
румяные хлебы -
в ряд.
О, как я хочу,
чтобы все были сыты!
Вот только боюсь,
чтоб кому-то
сытость
на прошлое
не затуманила взгляд.

Нарком!
И сейчас это твердое слово
звучит картаво чуть-чуть и сурово,
как Ленин произносил тогда,
в те пламенные года.
Светла революция именами
и самоотверженностью высока.
Я счастлив, что не изменила строка,
что жизнь осеняет мне
то же знамя,
того же
рукою
касаюсь древка.

Январь 1967 г.


СЕМЬСОТАЯ ВЕРСТА

(1918)

Н. И. Никитину

Белы, но забрызганы кровью снега.
Рука
Колчака
жестока.
Коснулась Кизела -
и рудники
замолкли от той руки.
Снег в звездных осколках.
Луна с небосвода
считает со скарбом домашним подводы.
Мороз чуть не сорок.
Светло досиня.
Жена комиссара -
с ребенком в санях.
Дороги.
Подводы — то тут, то там.
Белые
по пятам.
Догонят.
«Жена комиссара?»
В упор
глаза и штыки.
Чей-то лязгнет затвор.

А девочка тихонькая у груди.
Снега позади,
снега впереди.
Далёко семьсотая
та
верста,
еще не проехали ста.
Семьсотая та, где дороге конец,
где, может быть, дочку отыщет отец.
Гнедуха вначале чуть-чуть потрусила,
но скоро сдала лошадиная сила.
Стара и ногами слаба гнедуха,
шатнется с дороги —
утонет по брюхо.

Снега позади,
снега впереди.

Мать девочку держит у самой груди.
Тепло ей, но воздуха ни глоточка.
Мороз как железо.
«Ой, доченька-дочка,
куда мы с тобою, что ждет нас в пути?
Ведь мне и самой еще нет двадцати.
Боюсь я. Уральским морозам, метелям
не стало привычным и этой зимой
эстонское имя Аделе
и выговор мой.
А смерть по пятам.
Что ты, доченька, знаешь,
в пеленках еще, грудная.
Поплачь хоть,
чтоб слышала я,
покричи!
Я чувствую — губки твои горячи,
обрызганы моим молоком,
но слышишь ли, доченька, как стучит
сердце мое под соском?»

Снега позади,
снега впереди.

Пускай это память твою бередит,
старушка с приветливой сединой,
уралкою ставшая коренной.
Ведь было: семьсотая
та
верста
легла под полозья
в поземке
чиста.

4—5 мая 1969 г.


ТЕЛЕГРАММА

(1918)

Телеграфные провода.
На них
морозная белая накипь,
воробьи — как нотные знаки.
Телеграфные провода.
Меж ними
небес голубая вода.
Матросы давно ли гребли
на шлюпках. Притихли матросы.
На Балтике корабли
охрипшие угля просят.
Но где его взять? Из Донбасса?
Но там генеральская власть.
На белоказацких лампасах
рабочая кровь запеклась.
У топок ни килограмма,
остыло у них в груди,
и ленинская телеграмма
гудит в проводах, гудит.
В далеком рабочем Кизеле,
где уголь дробит обушок,
голодные воют метели
от смерти людской на вершок.
Но, брови надвинув сурово,
сквозь тот невеселый свист
шахтеров ответное слово
выстукивает телеграфист,
чтоб знакам его на ленте -
не позже, а в самый срок -
в бессонных заботах Ленин
порадоваться мог.
История не упряма,
но поступь ее строга.
Гудит в проводах телеграмма,
а под проводами снега,
а под проводами успело
сугробы нагорбить в ночах.
В уральской метели белой
идет на Кизел Колчак...

2 июня 1969 г.


ГОРОДА МОИХ ДОРОГ

1. ГЛАЗОВ

(1917)

На дорогах, на вокзалах
жизнь — по слогу узнаю -
с убежденностью писала
биографию мою.

Были встречи, расставанья,
и легко вплетали в них
светлые свои названья
города дорог моих.

Глазов смутною чертою
отделило, как во сне.
Он с солдатской прямотою
в том году открылся мне.

В нем есть что-то мне родное.
Вижу я — года не в счет, —
как река Чепца на зное
за спиной его течет.

Он поднялся корпусами,
полон света, синевы,
а в мою вошел он память
с пылью улочек кривых.

Год еще не метил даты,
но вздымал словесный пыл.
Всё солдаты, всё солдаты,
да и я солдатом был.

Хоть не знал я службы старой,
по уставу жизнь сверял,
на дощатых тротуарах
прапорщикам козырял.

Мы носили не винтовки —
ружьеца системы «гра».
В переулочках листовки
пахли клейстером с утра.

Со стольких заборов серых,
пряча истинность лица,
то кадеты, то эсеры
лезли с дружбою в сердца.

Но глядели дни сурово
с тусклым отблеском свинца
и другим ложились словом
на солдатские сердца.

Шел семнадцатый Великий
(слышался миров обвал).
Он превыше всех религий
многим веру открывал.

Жизнь была у поворота,
как потом бы я сказал...
Молча маршевые роты
уходили на вокзал.

Их шаги все глуше, глуше
доносились, а потом
грусть солдатская теплушек
по полям катила гром.

Жерла пушек нагревая,
кровью вся обагрена,
не стихала мировая
та проклятая война.

И не зря — пускай перечил
кто-то холодом штыков -
в сердце мне вливались речи
глазовских большевиков.

Пусть сейчас тот год далёко,
мне видны его лучи.
Он партийности нелегкой
по азам меня учил.

2. ПУГАЧЕВ

(1919)

Мысли пусть не сторожатся.
Прошлое беру как есть.
Города в него ложатся,
как слова ложатся в песнь.

Пугачев, районный город,
там, в приволжской стороне,
как слыхал я, без укоров
вспоминает обо мне.

Да и я — он это знает -
не черствею над строкой.
Вот и снова вспоминаю
чахлый скверик городской
и трибуну посредине
площади под сводом дня,
у партклуба на витрине:
«Пролетарий, на коня!»

Пусть торопит дату к дате
неуемный шар земной,
красный конник на плакате
и сейчас передо мной.

Были улицы кривы.
Но ветра степные дули
и несли над пылью улиц
запах вянущей травы.

В этом память не ослабнет:
вижу я, как сквозь века
пугачевской светлой саблей
вдруг блеснет Иргиз-река.

Жизнь кипела, словно лава,
гневная, в сердца лилась,
и чапаевская слава
с тех проулков началась.

Я хвалиться тем не смею.
Но и я когда-то там
рядовой красноармеец,
по ее ходил следам.

Я видал и алость флагов,
и копыт степной каскад,
на клинках белоказаков
окровавленный закат.

Помня слог в военных сводках,
я словами не сорю,
но опять об одногодках,
о погодках говорю:

с кем, сожженную июлем,
в том году траву топтал,
кто от шашки иль от пули
с той травы уже не встал.

И меня бы там приметить
пуля глупая могла,
чтобы степь рыжее меди
малый холмик берегла.

Но не я вошел в легенды,
что слагают в том краю...
Время, словно киноленту,
крутит долго жизнь мою.

С той поры, с той ранней рани,
то в метелях, то в дыму
отмелькало на экране
сколько серий — не пойму.

Дружбы. Встречи. Расставанья.
И легко вплетали в них
светлые свои названья
города дорог моих.

Сентябрь 1970 г.


КОНИ

Ах, кони, кони!
Не ржут они, а поют.
И кто-то их гонит, гонит
сквозь долгую жизнь мою.

От Терека до Печоры
светлели железом плуги.
За ними по пашне черной -
то лапти, то сапоги.

Студеные вёсны. Работа
кричала усталостью рук.
От крепкого конского пота
черемуха горкла вокруг.

И было — клинки с размаху,
лавина — к лавине людской:
с одной стороны — в папахах,
в буденновских шлемах — с другой.

Мне память по-прежнему лепит
копыта и блеск на клинках.
Тускнели горячие степи
в испуганных конских зрачках.

Пусть кони не понимали,
чего им тут надо уметь,
но, падая, ратную смерть
с людьми наравне принимали.

Сегодня: моторы, броня,
ракеты — по площади в праздник,
но мы отстояли бы разве
Советскую власть без коня?

Бок о бок с горами, веками
их слава: сказать не могу,
что крепче — копыта иль камень,
когда табуны пробегут.

Не молкнуть и праздникам шумным.
Высоко летят голоса,
когда к напряженным трибунам
несется такая краса.

Ах, кони, кони!
Не ржут они, а поют.
Поводья мне режут ладони.
Я времени их отдаю.

Сентябрь 1970 г.