|
Ирина Карасик
Санкт-Петербург
Поэзия и живопись: Сб. трудов памяти Н. И. Харджиева / Под ред. М. Б. Мейлаха
и Д. В. Сарабьянова. - М.: Языки русской культуры, 2000. - (Язык. Семиотика.
Культура). - с. 129-138.
"Несколько лет тому назад художники не простили бы себе разговора о целях,
задачах, о сущности Живописи. Времена переменились. В наше время не быть теоретиком
живописи - это значит отказаться от ее понимания"1.
"Мы живем в такое время, которое будут или поднимать на смех или считать за
несчастное и прямо-токи трагически полуумное время. Уже были такие полосы в
истории культуры, когда значительная часть общества уходила в какие-то лабиринты
теоретизации и теряла всякую живую радость. Но едва ли можно сравнить одну из
тех эпох с нашей <...>. Больше всего теперь все заняты теориями и разговорами
об искусстве"2.
Приведенные высказывания точно фиксируют одну из самых ярких примет культурного
быта 1900-1920-х гг., сразу же обозначая и полярное расхождение во мнениях.
Возрастает роль литературного текста и устного слова. Вместо привычных каталогов
и критических обзоров - лавина манифестов, деклараций, сборников, тезисов, листовок.
Художник испытывает потребность в вербальном самовыражении и обнаруживает склонность
к непосредственному общению с публикой.
Теоретические опыты новаторов встретили у современников - из числа "людей культуры"
- почти единодушно отрицательную реакцию. Уже в самой склонности к "разговорам"
видели проявление кризиса. Мало кто всерьез принимал "футуристическую словесность".
Одни, как Н. Радлов или С. Маковский, открыто издевались и не скрывали презрения3.
Другие, уверенные, что "теориями искусство не выигрывают"4, что "в
искусстве [важны] не научные обоснования, а окончательный результат"5,
считали "разговоры" посторонними для творчества, только мешающими полноценному
анализу происходящих процессов.
"Признаюсь откровенно, - писал Я. Тугендхольд, - если бы для уразумения молодой
живописи надо было бы прочесть все выходящие манифесты и писания ее представителей,
пришлось бы раз и навсегда отказаться от попытки такого уразумения"6.
Лишь немногие, подобно В. Чудовскому, - кстати, тоже из оппонентов, - советовали
не игнорировать, не иронизировать, звали к размышлению: "Диспуты, лекции, манифесты
были ничтожны как явление, но и крайне важны как симптом: на них ничему нельзя
было научиться, но над ними можно много, - да, много - подумать"7.
В приведенном выше признании Я. Тугендхольда есть, конечно, своя правота, обусловленная
известным несовпадением "слова" и "дела", поверхностностью и поспешностью многих
теоретических выступлений, их чисто эпатажным, импровизационным или, напротив,
рационально-изобретательским характером. Важнее здесь однако другое. Ведь то,
что действительно не очень существенно для внутреннего содержания искусства,
для его образно-пластической природы (бесспорно, картины М. Ларионова неизмеримо
важнее лучизма как теории) оказывается весьма и весьма значимым для понимания
того или иного художественного движения как комплекса не только пластических,
но идеологических, психологических, организационных ориентаций и ценностей.
Это первое. И второе. Для многих представителей авангарда литературная деятельность
далеко вышла за рамки словесных упражнений, превратившись в глубокие занятия
теорией, в существенный и самостоятельный способ самореализации, в серьезную
творческую и личностную установку.
Кроме того, нападки современников показывают: они не учитывали, что в культуре
авангарда изменился статус словесных деклараций. С одной стороны, манифест здесь
"был подчас равноценен художественному произведению. Изобретенная концепция
или программа вставали в один ряд с явлениями самого искусства"8.
Кстати, в ситуации непрерывного новаторства одним из стимулов словесного творчества
как раз и была необходимость закрепления сделанного изобретения, художественного
открытия. Манифест, соответственно, становился чем-то вроде авторского свидетельства,
как видно в эпизоде из истории супрематизма. 25 сентября 1915 г., во время подготовки
"Последней футуристической выставки '0,10'", К. Малевич пишет М. Матюшину: "Я
попался, как кур во щи. Сижу, развесил свои работы и работаю. Вдруг отворяются
двери и входит Пуни. Значит, работы видены. Теперь во что бы то ни стало нужно
выпустить брошюрку о моей работе и окрестить ее и тем предупредить мое авторское
право"9.
С другой стороны, манифест - не столько литературно-эстетическая программа,
сколько поведенческий акт, не просто документ, но поступок, жест, входивший
в состав того "театра жизни", который представляло собой футуристическое движение.
Действие содержалось уже в названиях некоторых манифестов и сборников - "Пощечина
общественному вкусу", "Идите к черту", "Взял". Книга оказывалась не только неким
литературным содержанием, но и предметом, действующим лицом различных футуристических
демонстраций. Вспомним, как на "башне" Вячеслава Иванова рассовывался по карманам
высоких и благонамеренных посетителей напечатанный на обоях издевательский "Садок
судей"10. Характерна фраза из автобиографии Б. Лившица: "Во всех
многочисленных шумных, а зачастую скандальных, - в форме манифестов, диспутов,
лекций, выпусков сборников и альманахах и прочих - выступлениях "Гилеи" я принимал
неизменное участие"11. Как видим, манифест здесь явно выводится за
рамки литературного жанра, писательские и иные футуристические акции уравниваются,
свидетельствуя о том, что словесные программы перерастали теоретические функции,
а зачастую и вовсе служили другим целям.
Все эти выступления были прежде всего "спектаклями", ориентировались на публику.
Наиболее чуткие наблюдатели замечали подобные приемы в действиях, например,
"Бубнового валета" и точно оценивали их смысловую природу. Так, Я. Тугендхольд
писал об "особенной, смешливой атмосфере"12 вокруг выступлений "Бубнового
валета", о "панибратском отсутствии рампы", о "сотрудничестве" зрителей с художниками13.
Однако манифесты в сознании и этого критика все же оставались преимущественно
писательством, документами мысли (вернее, отсутствия таковой, по его мнению),
а не действия. Любопытно, что тот же Тугендхольд отрицательно отнесся (то есть
воспринял как некую "теоретическую претензию") к откровенной шутке А. Лентулова,
на выставке "Бубнового валета" 1914 г. в специальной афише возвестившего о себе
как о родоначальнике "орнеизма"14. Напротив, многие мемуаристы -
участники движения - подчеркивали именно игровую, а вовсе не серьезно-теоретическую
природу манифестов, тезисов, диспутов. Так, Б. Лившиц называл афишную программу
Д. Бурлюка "ярмарочными обещаниями"15. "Тезисы" (Лившиц берет это
слово в кавычки) В. Маяковского походили, по его словам, на "перечень цирковых
аттракционов"16. В 1913 г. Илья Зданевич признавался в письме к матери:
"Кроме общего разглагольствования в конце буду играть на патриотических чувствах,
призывать к прославлению России и т. п. Вполне согласен с тобой, что эта лекция
для меня хороша прежде всего как развлечение"17. Действительно, изобретая
"всечество", Зданевич, как кажется, вряд ли думал о создании настоящей художествен-
ной платформы. Он, скорее, иронизировал над всеобщим, в том числе и своим собственным
увлечением теориями. "Всечество" можно рассматривать как блистательную "теоретическую
пародию", не отказывая ему при этом в наличии серьезных идей (имею в виду, в
частности, представление о художественном процессе как непрерывном культурном
пространстве, в котором время как бы отсутствует).
Нетрудно заметить, что в 1910-е гг. среди "левых" текстов лидирует как тип документа
именно манифест, оказывая значительное воздействие на иные литературные формы.
Собственно, вся деятельность авангарда носит в это время манифестантный характер.
Важно прежде всего заявить о себе, явить себя миру, проявить
свои убеждения (манифест - от лат. "явный"). То, что манифестантное оформление
придает событию, факту, действию особую артикуляцию, хорошо понимали сами новаторы.
Вспомним манифест "Почему мы раскрашиваемся". Авторы излагают предысторию футуристического
грима: "Началось в 905 г. Михаил Ларионов раскрасил стоявшую на фоне ковра натурщицу,
продлив на нее рисунок". И подчеркивают: "Но глашатайства еще не было"18.
Многие особенности текстов и поведения представителей авангарда лучше всего
заметны в сравнении с эстетическими сочинениями, ориентированными на символистскую
культурную традицию (в широком смысле - от "Весов" и "Золотого руна" до "Аполлона").
И в этом кругу роль слова, программного выступления была и весьма осознанной,
и достаточно выявленной. Однако подобная деятельность принимала здесь вполне
традиционные организационные (журнал) и жанровые (статья) формы. К тому же "теоретическое
сознание" приходило извне - от литературного символизма19 или, так
сказать, идеологов-профессионалов - аполлоновских критиков. Теория не была непосредственно
творимой (как в случае с авангардом, где художники сами выступали теоретиками,
а теория нередко опережала или даже исключала практику), но носила интерпретационный
характер.
Символистские акции вызваны, как правило, потребностью в консолидации, и сами
выступают знаком этой консолидации. В 1905 г. Вяч. Иванов пишет Андрею Белому:
"Золотое руно" - это "предприятие, долженствующее объединить все наши литературные
силы и могущее занять в области новой поэзии и нового искусства центральное
место"20. В авангарде, напротив, манифест - следствие центробежных
тенденций, знак размежевания, в том числе и внутри собственного лагеря. Вот
М. Ларионов сообщает В. Барту: "Следующая выставка будет называться "Мишень",
это то, во что целятся при стрельбе... На днях мы выпускаем манифест <...>
это делается для того, чтобы определенно выделить себя от всех Бурлюков, Машковых
и Кончаловских, а также и от "Союза русских художников" и "Мира искусства"21.
Символистские декларации - это прежде всего развернутые эстетические программы.
"Левый" манифест значим не столько как конкретное содержание (сумма идей), сколько
как жанровая форма со своими лексическими, ритмическими, интонационно-психологическими
закономерностями, со своими обязательными смысловыми и фразеологическими клише.
Все это и делало манифест необходимой частью авангардистского ритуала, способом
группового самоопределения, свидетельством возникновения и условием жизнеспособности
творческого сообщества. Само наличие манифеста важнее, нежели заключенные в
нем принципы. Манифест - "чистая" форма или "чистая" функция. Предельным выражением
этого свойства можно считать манифесты "Дада" с их лозунгами: "Дада ничего не
обозначает", "Я пишу манифест и ничего не хочу, и я из принципа против манифестов,
и вообще я против принципов"22.
Каковы же типологические признаки манифестантных сочинений и манифестантного
сознания?
Прежде всего, манифест - это пафос. В основном пафос тотальной полемики. "Отрицать
надо ради самого отрицания, потому что это ближе всего к делу"23.
Закон отрицания определял лексику, смысл и стилистику манифеста. Отсюда - короткие
хлесткие фразы, "голосовые" конструкции (не случайно у Маяковского: "Три удара
под тремя криками нашего манифеста"24), обилие восклицательных знаков,
выделенных слов, лозунговые ритмы. Отсюда - вызов, резкий, агрессивный, зачастую
издевательский тон ("Пощечина общественному вкусу", "Идите к черту" и т. п.).
"Мы присутствуем при великом бунте и утверждении, при великой борьбе, имя которой
- борьба за искусство", - в этой фразе из лекции И. Зданевича "Футуризм и всечество"25
- самоощущение поколения, принцип его вхождения в художественную жизнь. Фронтов
много: публика, критика, искусство недавнего прошлого, бывшие соратники по "левому
лагерю". И манифест в этой борьбе - главное орудие. Поэтому - военная терминология,
наступательная интонация ("наше боевое художественное кредо", "враги", "привлекаем
всех наших противников"). Все это из манифеста "Союза молодежи". Постоянный
его рефрен: "Мы объявляем борьбу..."26
Создатели манифестов чужды каких-либо колебаний, не знают рефлексии, которой
насквозь пропитаны символистские декларации. У них нет сомнений, вопросов. Все
ясно. Манифест - система заповедей, аксиом, требований и предписаний. Наиболее
откровенное выражение эти особенности манифестантнога сознания и слога получили
в сочинении имажинистов: "У нас нет философии. Мы не выставляем логики мысли.
Логика уверенности сильнее всего"27. [подчеркнута мной -
И. К.]
В отличие от символистов, выступавших от лица абстрактной творящей личности
и даже всей культуры, авангардистские манифесты - тексты выраженного, конкретизированного
авторства. Заметна гипертрофия вполне реальных "я" и "мы", очевиден пафос горделивого
- до хвастовства - самоутверждения ("Автосалют" - едко и точно заметил о манифестах
ЛЕФа Е. Замятин)28.
Маяковский в автобиографии "Я сам" писал: "Мы пришли в искусство "если не с
отчетливыми взглядами, то с отточенными темпераментами"29. "Системой
темперамента" называл будетлянство Б. Лившиц30. "Род революционного
темперамента" - так определил русский футуризм Н. Пунин31.
Однако непременным атрибутом новаторского движения манифест становился, приобретая
ритуальные функции, благодаря не только сходству "темпераментов" (принципы речевой
организации, обязательная форсированность эмоций), но и близости "взглядов"
(повторяемость эстетических тезисов). Содержательная программа манифестов основывается
на нескольких устойчивых мотивах, с небольшими вариациями переходящими из текста
в текст (апология новаторства; абсолютизация прогресса и современности; самоопределение,
самоцельность искусства; приоритет формы и ее элементов; провозглашение национальной
художественной независимости).
Потребность в словесных декларациях и обоснованиях не исчезает долго, оставаясь
важной приметой художественного развития до исхода 1920-х гг. Возникает множество
новых объединений, а групповая консолидация подразумевает наличие сформулированной
творческой программы. Прояснения позиций требовал и процесс адаптации к изменившимся
условиям социального существования изобразительного искусства. В документах
футуристического движения, связанного с такими изданиями, как "Газета футуристов",
"Искусство коммуны", позднее ЛЕФ, усиливается призывно-лозунговая направленность.
Многие из них напоминают выступления на митингах. Нарастают императивные, волевые
интонации как следствие того, что "левое искусство было объявлено художественным
соответствием левому политическому и социальному курсу"32, а его
носители "вошли как власть"33 в государственную систему управления
культурой. Влияние политических документов заметно в жанровом отношении ("Декрет
о заборной литературе", "Приказ по армии искусств"). Весьма сильно сказывается
воздействие политической фразеологии, активно используются приемы политической
агитации, причем даже в текстах, выражающих личностную творческую позицию (Декларации
П. Филонова и П. Мансурова 1923 г.)34.
При сохранении стиля и пафоса прежних футуристических писаний в послереволюционных
документах левого движения различимы и новые качества. Полемика не исчезает,
но утрачивает роль универсального содержательного и ритуального принципа, отрицательное
самоопределение перестает быть всеобъемлющим. Явственнее стремление к положительной
программе, которое иногда выражается в прямых заявлениях, осознается на предметном
уровне, то есть на уровне задач и целей (платформа "Вещи"35), но
чаще в самих способах организации текстов. Изменился адресат. Если раньше манифесты
и декларации были в первую очередь вызовом противнику - отсюда издевки, оскорбления
и т. п., то теперь их авторы, как кажется, больше озабочены вербовкой союзников,
желанием привлечь на свою сторону. Важно не только крикнуть, но быть услышанным
по существу. Поэтому текст - не просто возглас в пространстве, но именно речь,
обращение - к реальному слушателю или читателю. Поэтому меняется тактика. Вместо
эпатажа - убеждение, наряду с лозунгами - аргументы, что выразилось в усилении
повествовательного начала. Так, в декларации "За что борется ЛЕФ", в целом сохраняющей
традиции "первых футуристических боев", понадобилось изложить историю движения36.
Теперь мало объявить: вот мы, нужно объяснить, кто мы, какие мы, зачем мы, почему
футуризм - "единственно правильный путь развития общечеловеческого искусства"37.
К 1922-1925 гг. собственно манифестантный пафос несколько ослабевает. "Мы ни
с кем не боремся, мы не создатели какого-либо очередного "изма", - пишут члены
"Маковца"38. Наблюдается желание отойти от общезаявительных текстов
и по возможности конкретизировать свои позиции. "Наш путь" (НОЖ), "Наш пролог"
(Маковец): здесь вместо объявления о существовании - развернутые декларации
о намерениях, в которых представлены цели, задачи или, как у "Маковца", философия
деятельности. Что касается содержания, то основной темой многих программных
документов этого времени, главной причиной возникновения новых художественных
объединений становится самоопределение по отношению к левым художественным группировкам,
к собственному недавнему прошлому. Здесь оказывались едины и те, кто, отрекаясь,
выбирал дорогу производственного искусства, и те, кто прокламировал необходимость
станкового творчества, будь то абстракция или живописный реализм.
Так или иначе литературные манифесты начала 1920-х гг. знаменуют определенную
фазу эволюции авангарда.
Многие манифесты беспредметнических группировок послереволюционного времени
обращают на себя внимание абсолютно рабочим, даже лабораторным характером, ориентацией
на сугубо профессиональные, технические проблемы.
Таковы, например, напоминающие план-конспект деловые записи Л. Поповой39.
"Литература и философия для специалистов этого дела, я же изобретательновых
открытий в живописи", - совершенно определенно высказался Апександр Родченко40.
8 1920-е гг. прежние опыты представителей авангарда, в которых, по замечанию
критика, было "меньше логики теории, нежели логики темперамента"41,
трансформируются в серьезную исследовательскую работу, самостоятельную и специфическую
сферу научно-художественного творчества.
"Художественная деятельность, как и всякая другая познавательная деятельность,
хочет мерить и быть измеренной, иначе нет познания. Искусство часто не больше,
чем наука эстетических явлений", - аргументировал эту тенденцию Н. Пунин42.
Умами художников овладевает идея объективного анализа. Идет поиск универсальной
художественной методологии. В русле подобной проблематики возникают уникальные
научно-исследовательские центры (московский ИНХУК, ленинградский ГИНХУК), "где
старое понятие "художник" исчезает, на его место появляется ученый-художник"43.
Литературная активность представителей авангарда не исчерпывалась манифестантными
жестами, игрой в теорию типа ларионовского лучизма или пропагандировавшегося
И. Зданевичем "всечества", равно как и научно-исследовательскими разработками
и педагогическими методиками (педагогика - один из важнейших стимулов литературного
творчества в послереволюционные годы). Наряду с эпатажно-игровой и профессионально-лабораторной
существовала мощная духовно-философская линия, представленная именами В. Кандинского,
К. Малевича, П. Филонова. Именно она стала определяющей как для природы, так
и для исторических судеб русского авангарда.
Влечение к слову было здесь тесно связано с особым восприятием собственного
предназначения - как пророческой миссии, с почти религиозным отношением к процессу
творчества. В подобных координатах занятия теорией становились родом духовного
учительства, а сама создаваемая теоретическая система мыслилась всеобъемлющей
философской концепцией. Симптоматична метафизическая патетика личного письма
К. Малевича к М. Матюшину: "Кто оставит книгу новых законов наших таблиц? Видите,
книги еще нет у нас. А она нужна, необходима. Книга - это маленькая история
нашего искусства, Новое Евангелие в искусстве. Книга - сумма наших дней, ключ,
затворивший наши мысли в нас. Подобно Христу, заключившему себя в эту книгу
тысячелетия, без этой книги заперты были бы ворота к небу <...> наша новая
книга - учение о пространстве пустыни"44.
Побудительный мотив таких размышлений - обоснование новой картины мира, фундаментальная
идея - творчество как аналог миростроительства. В несколько меньшей степени
последнее утверждение относится к Кандинскому, ибо его система замыкалась сферой
сознания и чувства, была философией искусства в точном смысле слова. Супрематическая
же "вселенная" Малевича и "Мировой расцвет" Филонова - утопии, поскольку содержали
преобразовательные планы, предлагали свои варианты будущего миропорядка. На
одном из заседаний московского ИНХУКа О. Брик передавал такой разговор с К.
Малевичем: "Наш земной шар, земная поверхность не организована. Покрыта морями,
горами. Существует какая-то природа, я хочу вместо этой природы создать супрематическую
природу, построенную по законам супрематизма", - говорил художник. "А что же
с этой супрематической природой будем делать мы?" - спросил Брик. Малевич ответил:
"Вы будете приспосабливаться так же, как к природе Господа Бога". Расценив этот
ответ как "желание Малевича конкурировать с Господом Богом и дать мир супрематических
построений по собственному закону", Брик поинтересовался: "А как практически
использовать эту супрематическую природу?" На это Малевич сказал, что не видит
здесь какой-либо проблемы, так как и при существующей природе "встретили люди
мир вне их плана, и они приспосабливаются к этому миру. Это дано было вне их
воли. Такое отношение должно быть к "супрематической природе", которая будет
дана как таковая, а затем уже ее прорезывайте домами и перерывайте улицами и
т. д., как будет угодно"45.
Повелительный тон манифестов, участвовавших в "первых футуристических боях".
был все же не более, чем дерзким вызовом, мальчишеской выходкой, а "яческие"
претензии напоминали обычное хвастовство. Здесь все же преувеличение серьезно.
У Малевича нет сомнений в своей способности "конкурировать с Господом Богом".
"Размах" самосознания столь грандиозен, что оборачивается диктатом индивидуальной
воли. Так, не в последнюю очередь именно утрата иронического отношения к своей
личности и своей деятельности, столь заметного в ранних манифестах, стала для
авангарда гибельной. Маячит призрак тоталитарной психологии, которая уже совершенно
очевидна в выводах, что были сделаны ЛЕФом и производственниками. Утопия оказалась
антиутопией.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Д. Бурлюк. Кубизм. - Пощечина общественному вкусу. М., 1913. С.
99.
2 А. Бенуа. Базар художественной суеты. - "Речь", 1912, 13 апреля.
3 См.: Н. Радлов. О футуризме и "Мире искусства". Аполлон, 1917,
№1; С. Маковский. "Новое искусство" и "четвертое измерение" (по поводу сборника
"Союз молодежи"). - Аполлон, 1913, №7.
4 А.Эфрос. К. Малевич (Ретроспективная выставка). - Художественная
жизнь, 1920, №2. С. 40.
5 Ettinger. Выставка общества "Бубновый валет". - Аполлон. (Русская
художественная летопись), 1912, №5. С. 79.
6 Я. Тугендхольд. Современное искусство и народность. - Северные
записки, 1913, №11. С. 154.
7 В. Чудовский. Футуризм и прошлое. - Аполлон, 1913, №6. С. 25.
8 Д. Сарабьянов. Малевич и искусство первой трети ХХ века. - К. Малевич.
Каталог выставки. Л., 1988. С. 72.
9 К. С. Малевич. Письмо к М. В. Матюшину. (Публикация Е. Ф. Ковтуна).
- Ежегодник рукописного отдела Пушкинского дома на 1974 г. Л., 1975. С. 180-181.
10 Свидетельство М. В. Матюшина. См.: Н. Степанов. Велимир Хлебников.
М., 1975.
11 Б. Лившиц. Автобиография. - Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец.
Л., 1989. С. 550.
12 Я. Тугендхольд. Московские выставки. - Аполлон, 1913, №3. С. 56.
13 Я. Тугендхольд. Московские письма. Выставки. - Аполлон, 1913,
№4. С. 57.
14 Я. Тугендхольд. В железном тупике. - Северные записки, 1915, №7-8.
С. 104-105. См. об этом: С. Джафарова, Е. Мурина. Художник Аристарх Лентулов.
М., 1990. С. 96.
15 Б. Лившиц. Ук. соч. С. 442.
16 Там же. С. 433 (имеется в виду Первый вечер речетворцев 13 октября
1913 г.).
17 Письмо И. Зданевича матери. ОР ГРМ, ф. 177, д. 50, п. 17.
18 Почему мы раскрашиваемся. Манифест футуристов. - Аргус, 1913,
№12. С. 115.
19 См. об этом: Г. Стернин. Художественная жизнь России 1900-х -
1910-х гг. Глава вторая. М., 1988.
20 Цит. по: Литературное наследство, т. 85 (В. Брюсов). С. 489.
21 Цит. по: Н. Харджиев. К истории русского авангарда. Стокгольм,
1976.
22 Цит. по: Р. Якобсон. Письма с Запада. Дада. - Р. Якобсон. Работы
по поэтике. М., 1987. С. 452.
23 Каталог выставки картин группы художников "Мишень". М., 1915.
С. 7.
24 В. Маяковский. Капля дегтя (1915). Полное собрание сочинений в
15 томах. Т. 1, М., 1955. С. 550.
25 И. Зданевич. Рукопись доклада "Футуризм и всечество" (Тифлис,
январь 1914 г.).- ОР ГРМ, ф. 177, д. 21, и. 1. IV пункт тезисов выступления
Д. Бурлюка "Что такое кубизм", подготовленного для диспута "Союза молодежи",
гласил: "Как необходимы ненависть, вражда в лагерях искусства" (OP ГМРМ, ф.
121, д. 15, л. 11).
26 ОР ГРМ, ф. 121, д. 15.
27 Декларация имажинистов (1919). - Цит. по: В Политехническом. "Вечер
новой поэзии". М., 1987. С. 522.
28 Е. Замятин. Новая русская проза - Русское искусство, 1925, №2-3.
С. 58.
29 Маяковский. Ук. соч., т. 1. С. 21.
30 Б. Лившиц. Ук. соч. С. 479.
31 Н. Пунин. Искусство и революция. Воспоминания. Архив семьи Н.
Н. Пунина. Петербург.
32 А. Эфрос [Рец.] "Изобразительное искусство", №1[...], 1919. -
Художественная жизнь, 1920, №2. С. 48.
33 А. Эфрос. Мы и Запад. - Художественная жизнь, 1920, №1. С. 1.
34 Жизнь искусства, 1925, №20. Особенно выразителен в этом отношении
текст П. Мансурова: "Да здравствует утилитаризм (экономизм) <...> Долой
паразита техники - "архитектуру". Уж если бить лордов в морду, так по всему
фронту".
35 См.: Вещь. 1922, №1-2. С. 1-2.
36 За что борется ЛЕФ. - ЛЕФ, 1925, №1.
37 Н. Пунин. Футуризм - государственное искусство. - Искусство коммуны,
1918, 29 декабря.
38 Наш пролог. - Маковец, 1922, №1. С. 4.
39 Каталог Десятой государственной выставки "Беспредметное творчество
и супрематизм". М., 1919. С. 22-25.
40 Система Родченко. - Там же. С. 50.
41 А. Эфрос. "Изобразительное искусство", №1.
42 Н. Пунин. Мера искусства. Для художника. - Искусство коммуны,
1919, 2 февраля.
43 Цит. по: Л. Жадова. Государственный институт художественной культуры.
- Проблемы истории советской архитектуры. Сборник научных трудов. М., 1978,
вып. 4. С. 26.
44 К. С. Малевич. Письма к М. В. Матюшину. С. 195.
45 Пересказ разговора с К. С. Малевичем, приведенный О. М. Бриком
на заседании ИНХУКа 26 декабря 1921 г. (Из архива ИНХУКа. Частное собрание.
Цит. по: С. Хан-Магомедов. Две концепции стилеобразования предметно-пространственной
среды: конструктивизм и супрематизм (московская и витебская школы). - Проблемы
стилевого единства предметного мира. Труды ВНИИТЭ. Техническая эстетика. М.,
1980, выл. 24. С. 88).
|
|